внимания, стали искать и находить драгоценности, подаренные в той, другой жизни многочисленными поклонниками, снимать со стен бесценные картины Фалька, Филонова, Малевича. Она испугалась за свою жизнь и умерла от разрыва сердца. Такой остроумный ход судьбы, кошмар и одновременно освобождение, но я это все к тому, что ты мне рассказал: попытка уйти от своей судьбы неосуществима».

Хотя в принципе разговор мог быть и другим: «Скажи мне вот что: скольких женщин ты любил в своей жизни?» — «Ни одной». — «И меня нет?» — «Тебя — да». — «А сколько еще?» — «Ни одной». — «А скольких — как это говорят — скольких ты знал?» — «Ни одной». — «Ты говоришь неправду». — «Да». — «Так и надо, ты мне все время говори неправду. Я так и хочу. Они были хорошенькие?» — «Я ни одной не знал». — «Правильно. Они были привлекательные?» — «Понятия не имею». — «Ты только мой. Это верно, и больше ты никогда ничей не был. Но мне все равно, если даже и не так. Я их не боюсь. Только ты мне не рассказывай про них. А когда женщина говорит мужчине про то, сколько это стоит?» — «Не знаю». — «А что такое «потеря тотипотентности» знаешь?» — «Нет, а что это?» — «Это так, прости. На меня иногда находит, я ведь два курса на биологическом училась. О клонировании слышал?» — «Нет». — «Просто иногда кажется, что все повторяется и будет повторяться».

А за час перед этим: «Не надо, — сказала она. — Мама услышит». — «Иди ко мне». — «Нет, вам нужно думать о другом. Боже мой, что же делать?» — «Я люблю тебя. Перестань. Я не хочу ни о чем думать. Ну, иди же». — «Слышите, как сердце бьется?» — «Что мне сердце? Я хочу тебя. Я с ума схожу». — «Вы меня правда любите?» — «Перестань говорить об этом. Иди ко мне. Ты слышишь? Иди сюда». — «Ну хорошо, но только на минутку». — «Хорошо, — сказал он. — Закрой дверь». — «Нельзя. Сейчас мне нельзя». — «Иди, не говори ничего. Иди ко мне».

Он заснул так, будто не лежал в постели с полузнакомой женщиной, будто не было за стеной ее матери, еще дальше — его жены, еще дальше — глухой, абсолютно непробиваемой неизвестности завтрашнего дня. Будто из одной эпохи провалился в другую, из одной жизни — в следующую, где еще можно все начать сначала. Ночью он несколько раз вставал, чтобы еще и еще раз посмотреть в зеркало на свое незнакомое бритое лицо и подстриженную почти «под бокс» голову. За семнадцать лет, пока он носил бороду и шевелюру, физиономия изменилась до неузнаваемости. В таком виде его не узнала бы и родная мать.

Полупустынный город напоминал дурной, надоевший, часто повторяющийся сон: сиреневые сумерки, голые, как бритая щека, улицы, охрипше-усталое, с нотками недовольства, урчание мотора. Притормозил на одном углу, постоял, покопался в «бардачке», огляделся, медленно тронулся; остановился на углу Морской и Сенатской площади — слежки, кажется, не было. Припарковался у самого поребрика, между минибусом с дипломатическими номерами и обгоревшим, беззащитно обнаженным остовом огромной посудины, очертаниями скелета напоминавшей то ли «роллс-ройс», то ли «кадиллак» с откидным верхом, и дальше побрел пешком. Стараясь не выходить на освещенные перекрестки, прошмыгнул двумя проходными дворами и высунулся из подворотни ровно настолько, чтобы убедиться — свет в нужном окне (еще раз, второй подъезд, эркер, сломанный сустав водосточной трубы, зависающей над головой, да), свет в нужном окне горел, значит, еще не спят. Возможность ловушки была не исключена. Будь что будет. Слишком устал. Вот чем все кончается — усталостью, помноженной на равнодушие. Поднялся на третий этаж, прислушался — за дверью галдели, кажется, знакомые голоса. И нажал на звонок…

Через полчаса с влажными после душа волосами он сидел в углу с сигарой и стаканом спиртного, вполуха прислушиваясь к оживленному разговору.

— Ты предлагаешь мне лечь под коммунистов, как будто не было их реставрации, когда они тут же, только вернулись, стали тыкать всех мордой в говно? По какому праву? Потому что сменили название, потому что демократы оказались такими же голодными, гребущими под себя, как все те, кто пробует власть на язык? Но сколько, черт, можно, сколько раз можно верить и прощать?

— Семижды семь, батюшка, семижды семь, дорогой.

— Да поди ты знаешь куда со своим прощением. Мне остоюбилеили те, остоюбилеили эти. Мы каждый раз верим, что будет иначе, а все становится таким же. Вместо одной фразеологии — другая, а жизни как не было, так и нет.

— Хорошо, ожидай, когда за тобой придут. Или ты думаешь, что тебе спустят то, что не спускали другим? Вчера взяли всех, кто был у Эмилии. А ты все рассуждаешь, размазываешь сопли — можно ли стрелять в бывших друзей и их солдатиков? Если мы не будем стрелять сегодня, завтра мы будем там же, где и все остальные, если только, как Ардашев, не останемся…

— Про Ардашева лучше молчи в тряпочку. Мудак, начавший палить просто так, для понта, из-за него сколько невинных людей погибло. Притащить молокососов с пушками на площадь только потому, что крутой: бицепс-трицепс…

— Ты бы поостерегся о мертвом. Если бы он привел не пятнадцать человек, а пятнадцать тысяч…

— И что — было бы море крови, а так — семь трупов. И ты меня не совести Сенькой. Я, думаешь, его не жалею. Кто у Ленки провел две ночи, только чтобы как-то успокоить. Все ножи и веревки попрятал. Чуть не трахнул ее от жалости. Жена друга, никуда не денешься. Сенька Ардашев — мудозвон, добряк, депутат, — думал, депутатский значок спасет от пули. А он не спасает, понимаешь, не спасает. Но ведь…

— Перестань ты думать о коммунистах. Их больше никто не потерпит. Давай здраво, спокойно рассуждать: зло или не зло то, что сейчас происходит? Развалить страну, озлобить людей, наобещать с три короба и опять прогнуться перед коммунистами, только их вынесло на поверхность. И опять взяться за свое, когда их смели. Но коммунистов больше не будет, нет никаких коммунистов — это все из прошлого.

— При их втором возвращении так тоже говорили. И тоже на это рассчитывали. А как обернулось? Ты меня не уговаривай. Я сам могу поднять шестьдесят — семьдесят стволов. Но зачем? По какому праву? Как я буду смотреть им в глаза, если сам не знаю, что будет дальше, зачем мы будем стрелять в тех, кто будет стрелять в нас? Чтобы последние евреи и немцы могли уехать? Я будущего не вижу, понимаешь. Я не толстовец, но и не без креста. Лить кровь…

— Ортега-и-Гассет…

— Ебал я твоего Ортегу-и-Гассета, Хайека вместе с Сартром, мне…

Голова почему-то кружилась. Он прошел на кухню, чтобы выпить воды, открыл кран и, пока пил, долго стоял — смотрел, как льется вода. Открыл сильнее. Бурлящие водовороты вокруг стока напоминали прозу друга Базунова. Кто теперь помнит его? Кому нужна головокружительная точность и выверенность детали, мост между частным и общим, вообще благородное изящество стиля? А что нужно? Попытаться свалить очередное временное правительство, которое только устраивается поудобней, всерьез и надолго, словно усаживается на место, что пусто не бывает (а пока суд да дело, затыкает рты всем остальным, будто и не состоит сплошь из бывших демократов)? Нет у нас никаких демократов, да и не может быть. А есть лишь страх смерти, гнилая антропология, которую мы пытаемся преодолеть с помощью одной и той же национальной игры: свалить, стащить с постамента прошлое, чтобы тут же начать его реставрировать. Песочные часы. Он подставил под струю стакан, вода переливалась через край, разнокалиберными струйками, струями, каплями падала вниз, смешиваясь у стока в один бурлящий сотнями водоворотов поток.

Вечер, перешедший в ночь, был в самом разгаре. Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая вращались. Кроме ma tante, около которой сидела только одна пожилая дама с исплаканным худым лицом, несколько чужая в этой оголтелой компании, все остальные казались навеселе. Общество тем временем разбилось на три кружка. В одном обсуждали проблему Ардашева. Во втором — есть ли шанс как-то повлиять на знакомых в правительстве и образумить их, заставив прекратить террор и отменить комендантский час. В третьем — как захватить какую-нибудь телебашню или радиостанцию, чтобы хоть на пять минут выйти в эфир и призвать всех к отказу от православия в знак протеста против благословения патриархом главы хунты. Хозяин дома, бывший депутат, неделю как лишенный своих полномочий, переходил от одного кружка к другому, как владелец прядильных мастерских, следящий за работой, стараясь не пропустить ни слова, важного для дела. Тишина за окном пару раз прерывалась воем сирен полицейских машин — все на секунду смолкали, отслеживая траекторию звука, а когда звук удалялся, продолжали начатое. В соседней комнате, дверь в которую была полуоткрыта, стоял стрекот пишущих машинок, ротатора, там что-то печатали, клеили, диктовали. Рядом, у экрана с формулой генома и схематичным

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату