туфельку, а потом, позднее, крадется, сгорая от стыда, в контору Бермана, чтобы заложить свой участочек прихвостню железнодорожной корпорации, вышвырнувшей его. Это видение потащило за собой другое - Берман, тучный, пузатый, круглая коричневая шляпа, полотняный жилет с узором из сцепленных между собой подковок, толстая часовая цепочка, позвякивающая о перламутровые пуговицы жилета; Берман, неизменно спокойный, невозмутимый, выдержанный, благодушный, высокомерный.
А под конец перед ним снова возникло его ранчо - такое, каким оно увиделось ему вечером, когда он окинул его взглядом, отходя ко сну - тучная земля, обретшая наконец покой и вынашивающая внесенный в нее зародыш новой жизни, подрумяненная закатом. Залитый пурпуром горизонт, тишина, постепенно заступающая гомон трудового дня, неслышные сумерки, наползающие на небо, сгущающиеся к зениту. Домашняя птица, устраивающаяся на ночь на деревьях близ конюшни; лошади, шумно пережевывающие сено; и дневные заботы, сходящие на нет. И еще священник, из испанских церковнослужителей, отец Саррия, осколок невозвратного прошлого, милосердный, отзывчивый, верящий в действенность добра, покровитель бедняков и бессловесных тварей, при всем при том поспешно ретирующийся в смущении и замешательстве - дарохранительница в одной руке, корзинка с бойцовыми петухами в другой.
VI
Был полуденный час, и лучи добела раскаленного, стоящего прямо над головой солнца отвесно падали на улицы и крыши Гвадалахары. От стен домов и разбитых кирпичных тротуаров сонного городка веяло жаром, дрожащим над головой маслянистым маревом. Листья на эвкалиптах, которыми была обсажена площадь, безвольно поникли под палящим солнцем. Тени деревьев сократились до минимума, превратившись в небольшие круглые пятна у корня. Солнце проникало всюду, и спасенья от него не было. Зной, исходивший от кирпича, штукатурки и металла, соединялся со зноем, бесконечным огненным потоком льющимся с выцветшего голубого неба. Только ящериц, живущих в расщелинах осыпающихся стен и просветах между кирпичами тротуаров, он не доставал, и они выползали наружу понежиться на солнышке, щурясь и дурея от жары, неподвижные, словно чучела. Изредка в тишине вдруг возникало тягучее жужжание какого-нибудь насекомого, дрожало недолго в расслабляющем, усыпляющем воздухе и снова сходило на нет. В одном из глинобитных домиков сонно мурлыкала гитара. На крыше гостиницы ворковала стайка голубей, тихо и мелодично, нагоняя грусть; кошка, совершенно белая, с розовым носиком и тонкими розовыми губами, блаженно дремала на заборе, на самом солнцепеке. В углу площади три курицы купались в горячей пыли, упоенно квохча и хлопая крыльями.
И это было все. Воскресный покой царил в словно бы вымершим городке, невозмутимый, глубокий покой. Жар от раскаленной зноем штукатурки повергал в приятное оцепенение, наводил сладостную истому. Вокруг ни малейшего движения, ни единого внятного звука. Чуть слышное жужжание насекомого, то усиливающиеся, то замирающие звуки гитары, сладкопевная жалоба голубей, несмолкаемое мурлыканье белой кошки, довольное квохтанье кур - все это сливалось в слабый гул, похожий на стихающие звуки органа; неумолчный, одуряющий, он наводил на мысль о вечном покое, о беспечальной, тихой, мирной жизни, сотни лет назад сложившейся и теперь постепенно угасающей под бескрайним, бездонным, без единого облачка бледно-голубым небом и под палящими лучами негасимого солнца.
В испано-мексиканском ресторанчике Солотари, за столиком у двери сидели друг против друга Ванами и Пресли. Перед ними стояла бутылка белого вина, тарелка с маисовыми лепешками и глиняный горшок с бобами. Кроме них в ресторанчике никого не было. В этот день Энникстер по сельскому обычаю устраивал танцы в новом, только что отстроенном амбаре. По этому случаю на ранчо Кьен-Сабе был объявлен праздник, и все работы приостановлены. Пресли же и Ванами условились провести этот день вместе, пообедать у Солотари, а после совершить дальнюю прогулку. Обед они уже почти закончили и теперь сидели, откинувшись на стульях. Солотари подал им черный кофе, графинчик мескаля и, вернувшись в свой угол, задремал.
В течение всего обеда Пресли присматривался к своему другу, заметив в нем какую-то перемену. Он еще раз внимательно посмотрел на него.
На худом, осунувшемся лице Ванами сквозь оливковый загар проступала бледность. Длинные черные волосы, как у святых и евангелистов с картин прерафаэлитов, ниспадали по обе стороны лица. Пресли снова отметил его остренькую бородку, черную и шелковистую, начинавшуюся от впалых щек. Он вгляделся в лицо - лицо пророка, окрыленного какой-то идеей, пастуха иудейских легенд, обитателя пустыни, на которого снизошла благодать. Он был одет так же, как в прошлый раз, когда Пресли увидел его со стадом овец: в коричневый холщовый комбинезон с заправленными в ботинки штанами, серую фланелевую рубашку, расстегнутую на медной от загара груди, и подпоясан вместо пояса патронташем без патронов.
Но сейчас, когда Пресли всмотрелся пристальней, он с удивлением отметил в глубоко посаженных глазах какое-то новое выражение. Он припомнил, что все утро Ванами был как-то непривычно сдержан. Он то и дело впадал в задумчивость, был невнимателен, рассеян. Очевидно, случилось что-то важное.
Наконец, Ванами заговорил. Он откинулся на спинку стула, засунул большие пальцы за пояс, опустил голову, и, слушая его голос, монотонный, без всякого выражения, можно было подумать, что он разговаривает во сне.
В нескольких словах он рассказал Пресли о том, что произошло в первую ночь, проведенную им в монастырском саду, об Ответе,- наполовину реальном, наполовину плодом воображения,- который он в ту ночь получил.
- Никому, кроме тебя, не стал бы я рассказывать об этом,- сказал он,- но ты, я думаю, поймешь меня - во всяком случае, отнесешься с сочувствием, а мне так необходимо открыться кому-то. Сперва я сам себе не верил. Был уверен, что это самообман, но на следующую ночь все снова повторилось. Тут уж я испугался - или нет, не испугался, а был выбит из равновесия; да что там - потрясен до глубины души. Решил на этом остановиться и больше не искушать судьбу. Долгое время я близко не подходил к миссии, занимался своими делами, избегал даже думать об этом. Но соблазн был слишком велик. Однажды вечером я снова очутился там под тенью грушевых деревьев и стал кликать Анжелу, вызывать ее из мрака, из ночи. На этот раз ответ последовал быстро, ошибки тут быть не могло. Не берусь объяснить тебе, что это было и как он дошел до меня, потому что никаких звуков я не слышал и не видел ничего, кроме тьмы. Ночь была безлунная. Но где- то далеко, над ложбиной, мрак оказался потревоженным, и мое я, перенесенное моей волей из монастырского сада в ложбину, взывавшее к ней, искавшее ее, нашло уж не знаю что, но все-таки нашло - место отдохновения и поддержку. Три раза с тех пор я побывал в саду ночью. Третий раз - вчера.
Он замолк, глаза его горели от возбуждения. Пресли, наклонившись вперед к нему, сидел неподвижно, в напряженном ожидании.
- Ну и что же… вчера? - спросил он.
Ванами пошевельнулся, опустил глаза и с минуту барабанил пальцами по столу.
- Вчера ночью,- ответил он,- как бы тебе сказать… что-то изменилось. Ответ возник ближе.- Он сделал глубокий вздох.
- Ты уверен?
Ванами улыбнулся с выражением человека, не допускающего сомнений.
- Я не могу сказать, что на этот раз я получил Ответ скорее или легче. Но ошибиться я не мог. То, что прежде тревожило мрак, что возникало в безлюдной
ночи… приблизилось ко мне, приблизилось физически, на деле.
Голос Ванами снова упал. Его лицо - лицо молодого пророка, провидца, приобрело вдохновенное выражение. Он смотрел прямо перед собой невидящим взглядом.
- А что, если,- пробормотал он,- что, если я буду стоять под грушевыми деревьями по ночам и призывать ее снова и снова, и всякий раз Ответ будет все ближе и ближе, и я дождусь того, что однажды ночью, в счастливейшую из ночей он… она…
Внезапно напряжение ослабилось. Вскрикнув и как-то странно дернув рукой, Ванами очнулся.
- Господи! - воскликнул он.- Да что это? Как же я посмею? Что все это означает? Порой я прихожу в ужас, а порой переполняюсь нежностью и радостью, каких не испытывал с самой ее смерти. Все это