про техника, про механика, — продолжает он. — Про летчиков хоть и не очень много, но все-таки пишут. Это правильно, конечно: летчик в авиации центральная фигура. Только без механиков, техников и инженеров летчики далеко не улетят. Если внимательно приглядеться, наша профессия не лишена даже романтики. Хотя я не из тех, кто считает, будто без романтики и дело не дело. Вот послушай на всякий случай.
И Щербина уже готов — завелся, как сказал бы Мотыль. Он рассказывает, как однажды зимой при температуре двадцать пять ниже нуля на его самолете отказал генератор. Чтобы снять его, нужно было расстыковать самолет на две части. Это, как известно каждому технику, — не фунт изюма! Тут нужно поставить не менее семи человек, и они только за день управятся! А самолет должен участвовать в полетах.
Как быть? И тогда у Щербины зародилась отчаянная мысль: попробовать через всасывающее сопло и трубу добраться до этой самой регулирующей аппаратуры, стоявшей в отсеке двигателя на раме.
Быстро подвезли с Тузовым — он тогда механиком на спарке работал — моторный подогреватель, включили его и один рукав направили во входное сопло, чтобы немного прогреть металлическую обшивку, а другой на Щербину, чтобы не так холодно было раздеваться возле самолета до трусов. И вот полез он в узкое отверстие боком. Одна рука вытянута вперед, а другая вдоль туловища, вернее, не полез, а его стали вталкивать туда за ноги, как затычку в горлышко бутылки.
Скоро, однако, он должен был отказаться от попытки: не та у него комплекция. Приказать это сделать кому-то он тоже не имел права. Ручаться за благополучный исход путешествия голышом зимой по узкой металлической трубе нельзя.
— Будем разбирать самолет, — сказал техник.
И тогда Тузов предложил:
— Можно мне, я сумею.
Он подобранный такой, юркий. И техники решили: пусть попробует.
Разделся он тоже до трусов и полез, а они стали толкать его. Чувствуют: сжимает механика так, что дышать ему нечем, но терпит, дает знак, чтобы продолжали пихать. Наконец затолкали его — одни ноги только видны в глубине с привязанной к ним веревкой.
Тузов приступил к делу, а они подают в сопло горячий воздух через рукав.
Однако забарахлила печка: температура вдруг повысилась до семидесяти градусов. Тузов завыл от боли. Они начали регулировать подачу тепла, а подогреватель возьми и заглохни. Стали запускать его снова — не тут-то было.
Тузов кричит: «Давайте тепло», а где его возьмешь, если лампа не работает.
Пока они ее запускали, самолет совсем остыл. Механик, однако, не сдается, продолжает работать. Им видно через люк, что он что-то делает, но помочь ему не могут. А у старшины уже и пальцы едва шевелятся.
Наконец запустили печку. Пошло тепло. Ожил Тузов.
Три с половиной часа пролежал он в трубе. Пока не заменил регулирующую аппаратуру — не вылез. Потом его вытянули за веревку наружу, одели и увезли к доктору.
— Между прочим, Тузов и в мыслях не держал, что его поступок геройский, — закончил рассказ Щербина. — А ведь старшина смог бы приглянуться пишущему человеку. Образец для повести. Не так ли? Сообщи отцу. Может, и впрямь заинтересуется. Пусть приезжает в любой авиационный полк. Везде найдет материал с натуры.
Помолчав немного, техник добавляет:
— У нас в авиации все базируется на совести. Ведь ежели кто-то уронит гайку в компрессор и не признается, скажем, смалодушничает, — двигатель при запуске откажет как пить дать. Виновного при этом могут и не сыскать, а дело сильно пострадает. Но таких, кто печется в первую очередь о себе, среди техников и механиков нет.
Я не думаю, что, рассказывая о нашем старшине, техник бросал камушки в мой огород. Но почему-то слова Щербины насчет того, что в авиации нет таких, которые в первую очередь о себе заботятся, задели меня за живое. Не говоря ни слова, тоже снимаю куртку.
Протискиваюсь в лючок сначала головой, потом одним плечом, потом вторым. Холодный металл упирается острыми углами в голову, шею, спину, пристывает к рукам. Уже руки не слушаются, в грабли превратились. Нет, как говорится, увольте! Не могу! Вылезаю, ничего не сделав.
Снова за дело берется Скороход, кряхтит, чертыхается, локти в кровь ободрал, а насчет результатов пока негусто. У меня, пожалуй, больше всего шансов на успех, но я боюсь этого дьявольского холодильника. Знаю, все может завершиться воспалением легких. А на душе между тем неспокойно. Думаю о старшине Тузове, как он орудовал голышом в стальной трубе. Боялся ли он заболеть?
Толкусь возле самолета. Такой никчемный, такой неуклюжий. Прошлое приходит на ум…
Вспомнил вдруг дом свой, как пришла повестка из военкомата.
«Вам надлежит явиться… имея при себе…» Повестка была маленькой, в несколько слов, но мама читала ее необыкновенно долго, то и дело возвращаясь к прочитанному, точно себя проверяла — не напутала ли. Лицо у нее было очень бледным, а губы чуть дрожали, отчего голос казался совсем неузнаваемым, будто трещину дал.
Наконец она одолела весь текст и беспомощно посмотрела на папу.
— Что же будет, Митя?
Папа испытующе глядел на меня, слегка прищурив светло-карие, усталые от работы глаза. В уголках его губ таилось нечто похожее на усмешку.
— Будет служить. Закон для всех один. — Папа приподнялся со стула и взял повестку.
— Это ужасно, — мама вздохнула. — Надо немедленно что-то предпринять.
— Что значит предпринять? — спросил папа, и голос его стал твердым. — У него есть права на льготу или отсрочку?
— Ты все-таки редактор журнала… Тебя уважают. С тобой считаются… Позвони в обком Пивоварову. Пусть даст указание… Мальчику нужна временная отсрочка. Ему надо окрепнуть…
— Опомнись! Что ты говоришь! Приказ об очередном призыве подписан Министром обороны, а ты о Пивоварове…
— Да, я говорю что-то не то. — Она закрыла лицо руками.
Мне было неловко от этих ее слов — ну какой я мальчик! — неловко перед тетей Нюшей, сын которой служил в армии…
Между прочим, когда я не прошел по конкурсу в институт международных отношений, мама точно так же просила отца позвонить всемогущему Пивоварову. Папа, однако, не стал этого делать. «Ничего, мать, не случится, если Витюша пару годков и поработает, — сказал он. — Узнает жизнь. Это полезно. Вспомни, с чего начинали мы…»
Мама была вынуждена сдаться. Однако настояла, чтобы я после неудачных экзаменов отдохнул месяца два-три. За это время надеялась подыскать мне работу переводчика.
Повестка из военкомата поломала мамины планы. Мои же она не могла поломать — у меня их не было.
Мама так расстроилась, что даже разговаривать не могла. Ушла в другую комнату.
Мне хотелось утешить ее, сказать ей какие-то теплые, ласковые слова.
— Боится за тебя, — сказал папа серьезно, словно укоряя меня. — Все считает маленьким. А ты вот какой вымахал — выше отца. Правда, жидковат немного. Но, как говорится, были бы кости…
Он достал портсигар и закурил.
— Вот ты уже и взрослый, — сказал он, выпустив изо рта струйку дыма. — А давно ли такой же квадратик бумаги получил я? Его принесли в октябре сорок второго, когда мама лежала в роддоме. Я работал шофером и учился на вечернем отделении института. И была война в самом разгаре, гитлеровцы все еще надеялись на свой «блицкриг».
Нахмурившись, отец снова затянулся, и мне было слышно, как трещит табак в папиросе. Облачко дыма обволакивало несколько одутловатое, задумчивое в ту минуту лицо, обрамленное изрядно поседевшими волосами. А ведь отцу только-только стукнуло сорок.
Мама рассказывала, как поднимала меня на ноги в те трудные годы. Стала портнихой-надомницей.