ли, честная ли или, по крайней мере, хоть искренняя, что, в общем, одно и то же.
- Коринна…
- Нет уж, теперь говорить буду
- И тем не менее вечно играешь комедию.
- Нет, не играю. А если и да, то вполне откровенно, так, что это каждому бросается в глаза. По зрелом размышлении я поставила себе определенную цель, и если я не смею прямо и деловито заявить: «Вот моя цель», то лишь оттого, что не пристало девушке во всеуслышание заявлять о подобных планах. Благодаря полученному мной воспитанию, я пользуюсь известной свободой, иные, может быть, назовут это эмансипацией, но, несмотря на все сказанное, я отнюдь не эмансипированная женщина. Напротив, я не испытываю никакой охоты опрокидывать старые порядки, старые, добрые обычаи, среди которых есть и такой: девушка не делает предложения, предложение делают ей.
- Да, да, ты права.
- Но, с другой стороны, мы как дочери Евы сохраняем первородное право пускать в ход все козыри и прилагать все усилия, покуда не произойдет то, для чего мы существуем, другими словами, покуда нам не сделают предложение. Все для достижения этой цели. Ты в зависимости
от настроения называешь это либо пусканием шутих, либо комедией, порой интригой и всегда кокетством.
Марсель замотал головой.
- Ах, Коринна, можешь не читать мне подобные лекции и не обращаться со мной так, будто я вчера родился на свет. Разумеется, я не раз говорил о комедиантстве, а того чаще о кокетстве. Что не скажешь в сердцах! Когда говоришь такое, часто сам себе противоречишь и то, что минуту назад хулил, минуту спустя хвалишь. Короче, чтобы не ходить вокруг да около, играй себе комедию, сколько вздумается, кокетничай, сколько вздумается, а я не так глуп, чтобы пытаться изменить мир вообще и женщин в частности. Я и не хочу их менять, и не стал бы, даже если бы смог, я лишь хотел бы попросить тебя об одном: по мне, выкладывай все козыри (как ты выразилась минуту назад), но выкладывай там, где требуется, то есть перед нужными людьми, там, где это уместно, там, где это пристойно, где это имеет смысл. А ты расходуешь свои таланты впустую. Ведь не собираешься же ты в самом деле выйти замуж за Леопольда Трайбеля?
- Это почему же не собираюсь? Он что, слишком молод для меня? Нет. Он родился в январе, а я в сентябре, стало быть, я моложе на восемь месяцев.
- Коринна, ты прекрасно знаешь, как обстоят дела, и знаешь, что тебе Леопольд не подходит, ибо для тебя он слишком ничтожен. Ты личность незаурядная, может быть, даже более чем надо, а он едва достигает среднего уровня. Человек он добрый, не спорю, у него доброе, отзывчивое сердце, а не булыжник, который обычно предпочитают иметь богачи в левой стороне груди, и манеры у него вполне светские, он даже способен, пожалуй, отличить дюреровскую гравюру от руппиновской печатной картинки, но ты подле него умрешь со скуки. Ты дочь своего отца, по совести говоря, еще умней, чем старик, не вздумаешь же ты на всю жизнь отказаться от счастья, лишь ради того чтобы иметь виллу и ландо, которое время от времени посылают за двумя придворными старушонками, или чтобы раз в две недели слушать, как Адолар Крола надтреснутым тенором исполняет «Лесного царя». Нет, Коринна, это немыслимо, ты не станешь ради слепого поклонения мамоне вешаться на шею такому ничтожеству.
- Нет, Марсель, последнего я, разумеется, не сделаю, я не люблю навязчивости. Но если Леопольд завтра утром явится к моему отцу - а я опасаюсь, что он как раз из числа тех, кто рассыпается в уверениях не перед главным действующим лицом, а перед второстепенным, - итак, если завтра утром он явится к моему отцу и попросит у него руки, вот этой самой руки твоей сестры, Коринна примет его предложение и будет чувствовать себя как та Коринна на Капитолии.
- Это невозможно, ты заблуждаешься, ты просто играешь. Это фантазия, которую ты вбила себе в голову.
- Нет, Марсель,
- Это угрызения совести.
- Может быть, да. А может быть, и нет. Но в одном я тебе честно признаюсь:
- Или, если случится буря, разбить твое счастье вдребезги.
- Поживем, увидим.
Тут они свернули со старой Лейпцигерштрассе на Раулев двор, откуда был проход на Адлерштрассе.
Глава шестая
В тот час, когда у Трайбелей встали из-за стола, у профессора Шмидта начался очередной «вечер». «Вечер» этот, именуемый также «кружок», когда являлись все его участники, собирал за круглым столом, под накрытой розовым платком лампой, семь преподавателей гимназии, из коих большая часть носила профессорское звание. Помимо нашего знакомца Шмидта, здесь бывали следующие господа: Фридрих Дистелькамп, отставной директор гимназии и старейшина кружка; далее, профессора Риндфлейш и Ганнибал Быкман, а вместе с ними старший преподаватель Иммануэль Шульце - все трое из гимназии Великого курфюрста. Завершали список участников доктор Шарль Этьен, друг и некогда однокашник Марселя, а ныне преподаватель французского языка в пансионе благородных девиц, и, наконец, учитель рисования Фридеберг, которому несколько лет назад - непонятно за какие заслуги - было присвоено уже носимое многими членами кружка профессорское звание, хотя акции его после этого отнюдь не повысились. Как и раньше, на него продолжали смотреть свысока и одно время даже вполне серьезно подумывали о том, чтобы, по предложению его главного недоброжелателя Иммануэля Шульце, изгнать Фридеберга из кружка, но наш друг Вилибальд Шмидт сумел этому воспрепятствовать, сказав, что Фридеберг, при полной своей непричастности к науке, вносит в их «вечера» своеобразный вклад, который нельзя недооценивать. «Видите ли, дорогие друзья, - такова приблизительно была аргументация Шмидта, - когда мы встречаемся в своем узком кругу, мы слушаем друг друга исключительно из любезности, пребывая в твердом убеждении, будто все, сказанное другими, мы могли бы сказать во сто крат лучше или - если проявить некоторую скромность - ничуть не хуже. И это всегда сковывает говорящего. Признаюсь, когда на очереди мой доклад, я не могу избавиться от неприятного чувства, а порой даже от смущения. И вот в такие тягостные для меня минуты я вижу, как бочком входит вечно запаздывающий Фридеберг, вижу его