смущенную улыбку и чувствую, что в мгновение ока моя душа обретает крылья; я начинаю говорить свободнее, находчивее, яснее, ибо с этого момента у меня есть публика, пусть даже весьма малочисленная. Один почтительно внимающий слушатель такая малость, а ведь кое-что значит, иногда - даже очень много». После столь проникновенной защиты Фридеберг был оставлен в кружке. Шмидт вообще с полным правом мог считать себя душой этого общества, и даже именем своим - «Семеро греческих храбрецов» - оно было обязано ему. Иммануэль Шульце, завзятый оппозиционер и вдобавок страстный поклонник Готфрида Келлера, предложил было «Знамя семи стойких», но успеха не имел, ибо, как заявил Шмидт, название отдает плагиатом. Правда, «Семеро храбрецов» тоже звучит, как заимствование, но это обман чувств - слуха, в частности; изменение одного слога (в чем, собственно, и заложен весь смысл) не только меняет ситуацию, но и помогает достичь вершин духа, именуемых самоиронией. Разумеется, кружок, о чем едва ли стоит упоминать, как и всякий союз подобного рода, распадался на отдельные партии, почти на столько же, сколько насчитывал членов, и лишь тому обстоятельству, что трое коллег из гимназии Великого курфюрста, помимо совместной службы, состояли еще в родстве и свойстве (Быкман приходился шурином, а Иммануэль Шульце - зятем Риндфлейшу), - лишь вышеупомянутому обстоятельству следовало приписать, что и четверо остальных, побуждаемые инстинктом самосохранения, в свою очередь, образовали группировку и при решении тех или иных вопросов, как правило, действовали заодно. Касательно Шмидта и Дистелькампа удивляться не приходилось, они издавна были друзьями, зато Этьена и Фридеберга разделяла глубокая пропасть, и это находило свое выражение как в несходстве обликов, так и в несходстве житейских привычек. Этьен, мужчина элегантный, никогда не упускал случая во время больших каникул использовать часть отпуска для поездки в Париж, Фридеберг же якобы для занятий живописью выезжал на Вольтерсдорфский шлюз («неповторимые красоты природы»), Разумеется, живопись была лишь предлогом, а истина заключалась в том, что Фридеберг, при своих весьма ограниченных средствах, просто выбирал наиболее доступную цель, да и вообще покидал Берлин лишь затем, чтобы хоть несколько недель отдохнуть от жены, с которой они вот уже много лет находились на грани развода. У кружковцев, равно критически оценивающих поступки и слова своих коллег, эта уловка могла бы вызвать раздражение, но честность и прямодушие в обращении друг с другом отнюдь не были отличительной чертой «семи храбрецов», скорее наоборот. Так, к примеру, решительно каждый утверждал, что без «вечеров» ему и жизнь не в радость, на деле же явились лишь те, у кого на данный случай не предвиделось ничего получше. Театру и игре в скат отдавалось предпочтение во все времена, они-то и были причиной, что на «вечера» обычно являлись далеко не все, и это давно уже никому не бросалось в глаза.

Но сегодня дело обстояло хуже, чем всегда. Стенные часы Шмидта, доставшиеся ему от деда, успели пробить уже половину девятого, а никого еще не было, кроме Этьена, но Этьен, как и Марсель, числился близким другом дома и потому едва ли мог считаться гостем.

- Ну, Этьен, - сказал Шмидт, - как ты находишь эту нерадивость? Куда запропастился Дистелькамп? Если уж и на него нельзя положиться («Все Дугласы верность умеют хранить»), значит, нашим «вечерам» пришел конец, а я сделаюсь пессимистом и до конца своих дней буду таскать под мышкой Шопенгауэра и Эдуарда фон Гартмана.

Не успел он договорить, как в дверь позвонили, и мгновение спустя в комнату вошел Дистелькамп.

- Извини, Шмидт, я нынче поздно. От подробностей я хотел бы тебя избавить и нашего друга Этьена тоже. Многословные оправдания по поводу слишком позднего прихода, даже когда они правдивы, немногим лучше рассказов о болезнях. Словом, не будем об этом говорить. Но меня, надобно сказать, удивляет, что, несмотря на свое опоздание, я, по сути дела, явился первым. Ведь Этьен почти что член семьи. Но вот деятели курфюрстовой гимназии, где они? Я не спрашиваю ни про Быкмана, ни про нашего друга Иммануэля, они всего лишь свита своего зятя и тестя, но сам Риндфлейш - он-то почему не пришел?

- Риндфлейша не будет, он написал, что пойдет сегодня в «Греческое общество».

- Ну и очень глупо. Зачем ему понадобилось «Греческое общество»? «Семеро храбрецов» важней «Общества». Здесь он найдет больше пищи для ума и сердца.

- Это ты так думаешь, Дистелькамп. Но причина не в том, у Риндфлейша неспокойная совесть, я мог бы даже сказать: у Риндфлейша опять неспокойная совесть.

- Тем более ему следовало прийти сюда. Здесь он мог бы принести покаяние. А о чем, собственно, речь? В чем дело?

- Он снова допустил ошибку, кого-то с кем-то спутал, вроде бы трагика Фринихоса с комедиографом Фринихосом. Так, кажется, а, Этьен? (Этьен кивнул.) И семиклассники высмеяли его и даже сочинили про него стишок.

- Ну и…?

- Значит, надо было по мере возможности залечить рану, а «Греческое общество» и респект, им внушаемый, лучшее для этого средство.

Дистелькамп, успевший за время разговора раскурить пеньковую трубку и сесть в угол дивана, улыбнулся довольно и сказал:

- Все вздор! Ты этому веришь? Я ни капли. А если даже дело обстоит именно так, это мало что значит, собственно говоря, ничего. Такие обмолвки неизбежны, они случаются у каждого. Я хочу тебе рассказать, Шмидт, о том, что в пору, когда я был молод и читал в четвертом классе историю Бранденбурга, произвело на меня огромное впечатление.

- Ну, рассказывай. Что же это было?

- Да, что это было? Честно говоря, я тогда еще не далеко ушел в познаниях, особливо по части нашей доброй провинции Бранденбург, признаться, я и сейчас продвинулся немногим дальше. И вот когда я сидел у себя дома и с грехом пополам готовился к лекциям, мне, в числе прочего,- мы, помнится, остановились на первом короле - пришлось перечитать всевозможные биографические сведения, и среди них - про старого генерала Барфуса, который, подобно большинству деятелей того времени, пороху не изобрел, но человек был храбрый. Этот самый Барфус во время осады Бонна возглавлял военно-полевой суд, когда судили одного молодого офицера.

- Так, так. А дальше что?

- Подсудимый, мягко выражаясь, не проявил должного героизма, и все члены суда были за то, чтобы признать его виновным и расстрелять. Только старый Барфус и слышать не пожелал о расстреле. Он сказал: «Давайте, господа, проявим снисхождение. Я тридцать раз был в деле и могу вас заверить: один день не похож на другой, и человек не всегда одинаков, и сердце человеческое тоже, а про храбрость и говорить нечего. Я сам не раз и не два испытывал страх. Надо прощать, пока прощается, любому из нас может понадобиться снисхождение».

- Слушай, Дистелькамп,- начал Шмидт,-ты рассказал хорошую историю, я очень тебе за нее признателен и, несмотря на свой преклонный возраст, готов намотать ее на ус. Одному богу известно, мне тоже случалось опозориться, и хотя мальчики ничего не заметили - по меньшей мере ничем этого не проявили,- я сам заметил и ужасно стыдился и сокрушался. Не правда ли, Этьен, такие промахи всегда очень огорчают? Или на французских уроках это невозможно, во всяком случае, у тех, кто каждый июль ездит в Париж и возвращается домой с новым томиком Мопассана? Если не ошибаюсь, это теперь высший шик? Ты уж извини мою невольную колкость. А Риндфлейш достойнейший человек, nomen est omen[34], он лучший из них, лучше, чем Быкман, и уж наверняка лучше, чем наш друг Иммануэль Шульце. Тот проныра и хитрец, он вечно посмеивается и делает вид, будто бог весть где и бог весть как заглянул под покровы саисского изваяния, до чего ему на деле очень далеко. Ибо он не в состоянии даже решить загадку собственной жены, у которой многое более скрыто или, напротив, более открыто, чем это желательно законному супругу.

- Ну, Шмидт, у тебя нынче очередной день злословия. Не успел я вырвать из твоих когтей беднягу Риндфлейша, не успел ты покаяться, как уже набрасываешься на его несчастного зятя. Между прочим, если бы я и рискнул в чем-нибудь упрекнуть Иммануэля, то нашел бы другой повод.

- Какой, позвольте узнать?

- Он не имеет авторитета. То, что он не имеет его дома, еще полбеды. И вдобавок не наше дело. Но то, что он, как я слышал, и у гимназистов не имеет авторитета, это уж совсем никуда не годится. Понимаешь ли, Шмидт, для меня величайшая трагедия последних лет - постепенное исчезновение категорического императива. Как я вспомню в этой связи про старого Вебера! О нем, помнится,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×