специальный стол, какими пользуются художники, решила она. Кроме того, я специально проследил, чтобы она видела, как вместе с верстаком доставили мой мольберт и чертежную доску. И фонарики для подсветки. Словом, верстак удалось закамуфлировать под один из предметов творческого обихода. Но для создания цветных миниатюр не нужен токарный станок. Так что его я некоторое время держал в разобранном виде в арендованном фургоне, на котором приехал из Рима, — фургон стоял на Ларго Брадано. Я перетаскивал станок в квартиру по частям — на это ушло четыре дня. Станина оказалась слишком тяжелой, одному не поднять. Я нанял в помощь одного из механиков, работавших у Альфонсо в его гараже на Пьяцца делла Ванга. Он остался при убеждении, что тащит печатный станок: в конце концов, художники же иногда делают оттиски своих работ. Он с легкостью в это поверил. А синьора Праска в тот момент как раз была на рынке.
Если станок уж слишком шумит, я погромче включаю музыку. Колонки подключены к проигрывателю компакт-дисков, который стоит в гостиной. Если обрабатываемый металл сильно скрежещет, я ставлю одно из трех: токкату и фугу ре-минор Баха, симфонию номер один «Титан» Малера — вторую часть, — а чаще всего, потому что мне нравятся такие шутки, четвертую, «Итальянскую», симфонию ля-мажор Мендельсона. Пожалуй, чтобы шутка стала уж совсем смешной, стоило бы добавить к моему репертуару «глушилок» последние пять минут «Увертюры 1812 года» Чайковского (опус 49). Грохот пушек был бы подходящим аккомпанементом к музыке станка.
Имберт. Сколько я помню, он был очень скромным человеком. Антонио Имберт. Мало кто о нем слышал, разве что специалисты по центральноамериканской политике или престарелые офицеры из ЦРУ. Мало кто знал о его коллегах, о его товарищах по оружию, его собратьях-заговорщиках. Но в своем мире, в своей истории они были знаменитостями: Диас, бригадный генерал, Герреро, советник президента, Техеда и Пасторица, инженеры (какие именно, я так никогда и не узнал). А еще были Пиментел, Васкес и Чедено. И Имберт.
Из всей когорты профессиональных убийц я лично встречался только с ним, причем лишь однажды, минут на двадцать, за коктейлем в одной гостинице на юге Майами. Место для такой встречи оказалось самое подходящее. Гостиница была задрипанная — дни ее расцвета во времена контрабанды спиртного и гангстерской вольницы давно миновали. Здание в стиле модерн, сплошные скругленные углы и плавно изогнутые линии, как у старомодных американских лимузинов, например у «доджа», у «бьюика» или у авто Великого Гэтсби. Говорят, однажды там отдыхал Аль Капоне, а еще — Счастливчик Лучано. Помнится, я заказал «Манхэттен», а Антонио — текилу; он потягивал ее с солью и лимоном.
Говорят, что недавно он единственный вышел живым из-под града пуль, которые постоянно жужжат над ему подобными, как разгневанные пчелы над человеком, опрокинувшим улей. Они как раз только что опрокинули улей. Улей назывался Доминиканской Республикой, а пчелами были приближенные генералиссимуса Рафаэля Леонидаса Трухильо.
Потом он исчез — я имею в виду Антонио; Трухильо уже был мертв. Я так и не узнал, куда Антонио скрылся, хотя подозреваю, что сперва он двинул в Панаму. Как и было уговорено, 30 июля, точно через два месяца после этой встречи, я получил банковский перевод из «Ситибанка», отправленный мне по почте из Колона.
Как давно была эта встреча, в конце февраля 1981-го. Трухильо убили в мае того же года.
То было традиционное убийство. Аль Капоне остался бы им очень доволен. Все было проделано в классическом гангстерском стиле — тот же план, то же исполнение. Слова мои отнюдь не легковесны: это не лирическое сравнение, а прямая констатация непреложного факта. Сейчас такой подход — редкость: дни великих убийств ушли в прошлое вместе с эпохой красочного декаданса — эпохой океанских лайнеров, летающих лодок и окутанных тайной вдовствующих аристократок в норковых манто, с толстым слоем косметики на лице. Теперь все проще: стремительное нападение, подброшенная бомба, град пуль, радиоуправляемая мина, случайный взрыв невероятной мощи. Не осталось в этом никакого творчества, никакой гордости за свое дело, никакой ему преданности, никакого просчитанного, проверенного опытом хладнокровия. Никакого истинного переживания.
Трухильо был человеком привычки. Каждый вечер он навещал свою старенькую мать, которая жила в Сан-Кристобале, в тридцати двух километрах от Киудад-Трухильо. Антонио с друзьями перегородили дорогу двумя легковыми машинами. Их коллеги подъехали сзади. Машина генералиссимуса снизила скорость, сзади начали стрелять. С обочины открыли пулеметный огонь. Вернее, так потом писали газеты. Генералиссимус отстреливался из своего личного револьвера. Его шофер — из двух лежавших в машине автоматов. Шофер выжил. Убийцы не стреляли по переднему сиденью. Они целили точно назад, в трещину в оконном стекле, ориентируясь на одинокие вспышки от револьверных выстрелов.
Цель вскоре была поражена, но просто убить им было мало. Они вышли из укрытия и долго пинали труп ногами, били его прикладами винтовок, полностью раздробили левую руку. Потом зашвырнули труп в багажник одной из машин, которыми блокировали трассу, отъехали подальше и бросили машину в темноте, кинув последний взгляд на искалеченное, искаженное лицо диктатора.
Они поступили неправильно: я не об убийстве — всякое убийство оправданно. А вот уродовать труп не стоило. Довольно было и того, что враг их повержен. И речь тут не об эстетике и не о нравственности, не о политической целесообразности и не о гуманности. Просто незачем так нерационально расходовать время.
Мертвые ничего не чувствуют. Для них все кончено. Что можно выиграть, избив мертвое тело? Я не понимаю, какое от этого можно получить удовольствие, какое удовлетворение, — хотя готов согласиться, что какое-то можно. Но, поступая так, убийцы теряют человеческий облик, да и роняют профессиональную честь. В конце концов, точно, аккуратно, быстро совершенное убийство — это очень человеческий поступок, и превращать его в зверство — значит низводить до простой жестокости.
Впрочем, пожалуй, я понимаю ход их мысли, понимаю, какая в них кипела ненависть к Трухильо, понимаю, почему его поступки вызывали у них такое отвращение.
По крайней мере, шофера не тронули — он был ранен и без сознания. Его не избили, не лишили жизни. На этом историческом полотне он был просто сторонним наблюдателем.
И это тоже было ошибкой. Нельзя оставлять в живых предвзятых свидетелей. Они должны становиться частью истории, при рождении которой присутствовали. Это их право, это их рок. Лишить их этого права — значит лишить историю очередной жертвы.
Если сказать европейцу, что мочиться на ствол капокового дерева — значит нарушать табу, потому что тем самым можно высвободить живущего в стволе демона — он вырвется наружу, вскарабкается по струйке и проникнет в гениталии, сделав человека бесплодным, — он над вами посмеется. В Старом Свете к слову «табу» относятся без всякого уважения. Там считают, что им пользуются только первобытные племена язычников, охотников за черепами.
И все же для каждого человека, считающего себя цивилизованным, смерть — это табу. Мы боимся ее, трепещем перед нею, окружаем ее суевериями. О ней нам рассказывает наша религия — о сере и пламени, о демонах с красными хвостами, вооруженных двузубыми вилами, что только и ждут, как бы поддеть нас и столкнуть в яму. Насколько мне известно, в краю капоковых деревьев нет диббуков, нет там и ада. Смерть считается естественной частью жизненного цикла, неотвратимой и необратимой. Мы живем, мы умираем. Это единственная данность, единственная неизбежность, которая дается нам при рождении. Единственной переменной величиной является время наступления смерти.
Бояться смерти столь же бессмысленно, как бояться жизни. Обе даны нам как непреложный факт, и мы обязаны это принять. Никто не предлагает нам того же выбора, что и Фаусту. Все, что мы можем сделать, — это попытаться отсрочить или ускорить наступление смерти. Все люди пытаются прожить подольше. Они делают это инстинктивно, потому что считается, что жизнь предпочтительнее смерти.
Должен признать, что и я тоже пытаюсь отложить наступление тьмы на как можно более далекое время. Не знаю почему. Мне ничего с этим не поделать. Но когда-нибудь это время наступит, и единственное, что в моей власти, — решать, как именно я умру.
Я волен хоть завтра покончить с собой. На полочке в ванной стоит в ожидании пузырек с кодеином.