незаконность делала унылое существование в невероятно скучном месте чуть менее пресным. Главное было не в деньгах, я вас уверяю. Я не так уж много зарабатывал на полировке и переплавке мелких серебряных вещиц — воровской добычи при взломе домов деревенских жителей и при ограблении провинциальных антикварных лавок. Я занимался этим, чтобы не погрязнуть в повседневности. А еще в результате у меня появились кое-какие связи в призрачно-сумеречном мире нарушителей закона, в котором потом я прожил очень долго.
Впрочем, теперь я вернулся к линейному существованию, без разветвлений, и все мои яйца сложены в одну корзину. Правда, яйца эти золотые.
Я старею, и я уже оставил след в истории. Возможно, малозаметный. И уж всяко тайный. Если кто когда надумает порыться в анналах той деревеньки, он узнает, кто отлил два церковных колокола и кто рано или поздно поставил предупредительный знак на том скользком повороте — если его все же поставили. Но о моем вкладе в историю мало кто знает, да никто и не узнает, разве что читатель этих строк. Этого и достаточно.
Падре Бенедетто пьет бренди. Он уважает коньяк, причем предпочитает арманьяк, но вообще-то не особенно привередлив. Привередливость ему не по карману: его небольшой частный доход сильно зависит от колебаний фондового рынка. Религиозное рвение в Италии поутихло, церковь посещают не так уж и часто, так что денег в кружку для пожертвований падает совсем немного. На службы к нему приходят одни старушки в черных шалях, пропахших нафталином, и старички в беретах и кургузых пиджаках. Уличные мальчишки кричат ему в спину «bagarozzo»[2], когда он, облаченный в сутану, шагает к мессе.
Сегодня на нем, как обычно, повседневная одежда, форменное одеяние католического падре: черный костюм неловкого, старомодного кроя — на плечи осело несколько коротких седых волосинок, — черный шелковый галстук и обтрепанный белый воротничок. Это облачение выглядело обтерханным и старомодным уже в тот момент, когда вышло из рук портного — едва тот, словно пуповину, перерезал последнюю нитку, привязывавшую этот церковный наряд к отрезу светской материи. Носки и туфли у падре черного цвета, обувь до блеска отполирована полой сутаны.
Ежели бренди попадается добрый и легко пьется из бокала, нагретого солнцем, падре Бенедетто не имеет к жизни никаких претензий. Он любит, прежде чем отхлебнуть, понюхать напиток — так пчела зависает над цветком, так бабочка замирает на лепестке, прежде чем приняться за нектар.
— Единственная стоящая вещь, которую придумали francesi [3], — заявляет падре. — А все остальное…
Он презрительно взмахивает рукой и морщится. О французах, по его понятиям, и думать-то зазорно: они, как он любит говорить, умственно заблудшие, предатели Истинной Веры — Авиньон, по его мнению, не дал миру ни единого порядочного папы — и главные смутьяны в Европе. Он считает совершенно не случайным, что в английском языке прогул зовется «отсутствием по-французски», а ненавистный preservativo[4] — «французской штучкой». Французское вино слабовато и жидковато (как и сами французы), а французские сыры все пересолены. Именно из-за этого, по его мнению, французы так падки до любовных утех. И никакая эта не новость и не открытие. Итальянцы, утверждает падре Бенедетто с убежденностью очевидца, знали это со стародавних времен. Еще во времена Рима, когда Франция была одной из галльских провинций, французы уже были такими. Поганые язычники. Только бренди у них куда ни шло.
Домик падре стоит в средней части извилистого переулка, ответвляющегося от Виа дель Оролоджо. Это скромная постройка пятнадцатого века, говорят, когда-то здесь жили лучшие из часовщиков, давших название соседней улице. Входная дверь сработана из крепкого, потемневшего от времени дуба, утыканного железными заклепками. Дворика перед домом нет, зато с задней стороны имеется уютный садик — и хотя на него выходят окна соседних домов, он выглядит вполне укромным. Садик расположен на склоне холма, и туда попадает больше солнечного света, чем можно подумать. Здания, стоящие ниже по склону, невысоки, и солнце надолго задерживается в маленьком патио.
В этом патио мы и сидим. Четыре часа пополудни. Две трети садика уже скрыты тенью. Нас омывает ленивый, убаюкивающий жар. Сегодня мы пьем арманьяк — из пузатой бутылки зеленого стекла, украшенной единственной этикеткой: черная надпись на бежевой бумаге. Название очень простое: «La vie»[5].
Падре мне нравится. Он, конечно, человек церковный, но я готов с этим смириться. Он набожен, но не до фанатизма, он умеет со вкусом рассказать историю, он начитанный собеседник, он избегает догматизма в аргументах и педантизма в их подаче. Мы с ним почти ровесники — у него короткие светлые волосы с проседью и живые улыбчивые глаза.
Познакомились мы с ним всего через несколько дней после моего приезда. Я с виду бесцельно бродил по улицам, вроде как приглядываясь к местным красотам. На деле же я изучал топографию городка, запоминая расположение улиц и маршруты отхода, которыми можно будет воспользоваться в случае надобности. Падре подошел ко мне и приветствовал меня по-английски: видимо, я выглядел куда более типичным англичанином, нежели рассчитывал.
— Могу я вам чем-то помочь? — поинтересовался падре.
— Да я так, осматриваюсь, — ответил я.
— Вы турист?
— Живу тут с недавних пор.
— А где именно?
Я уклонился от ответа, лишь бросил неопределенно:
— Я тут ненадолго. Закончу работу и уеду. Это была чистая правда.
— Если вы собрались здесь пожить, вам нужно выпить со мной стаканчик вина, — заявил падре. — По законам гостеприимства.
Вот тогда-то я и попал впервые в скромный домик в переулке возле Виа дель Оролоджо. Сейчас, оглядываясь назад, я уверен, что после первых же произнесенных мною слов падре увидел во мне кандидата в спасенные души, которые надлежит вернуть в лоно Церкви.
И вот с тех самых пор его садик купается в солнечном свете, а мы прихлебываем, разговариваем, прихлебываем, едим персики. Мы много беседуем об истории. Это наш любимый предмет и источник постоянных споров. Падре Бенедетто считает, что история, под которой он понимает прошлое, — это главный и важнейший фактор, влияющий на жизнь каждого человека. У него есть полное право на такую точку зрения. Он — священник, живущий в доме давно почившего часовщика. Не будь истории, священники остались бы не у дел, потому что только прошлому религия обязана своим правдоподобием. Кроме того, падре живет в доме давно почившего часовщика.
Я же другого мнения. Влияние истории на человеческую жизнь отнюдь не так велико. История представляет собой лишь один из многих факторов и, соответственно, либо влияет, либо не влияет на поступки и помыслы человека. А кроме того, утверждаю я, прошлое — это груда обрывков, свалка дат, фактов и героев, многие из которых были самозванцами, лжеучеными, интриганами, искателями легкой наживы или просто людьми, чье личное расписание удачно совпало с расписанием исторических судеб. Для падре Бенедетто понятие «судьбы», разумеется, неприемлемо. Судьба — это понятие, изобретенное людьми. А на самом деле нами правит Бог.
— Люди — заложники истории, история заключена в них, как кровь Христова заключена в потире, — говорит он.
— Никакие мы не заложники истории, — возражаю я. — Вот лично меня история никак не затрагивает, ну разве что материально. Я ношу вещи из полиэстра благодаря историческому событию — изобретению нейлона. Я езжу на машине, потому что был придуман двигатель внутреннего сгорания. Но неверно утверждать, что я поступаю так-то и так-то только потому, что во мне заключена история и она влияет на мои поступки.
— Ницше утверждает, что история — провозвестник новых истин. Любое событие, любой факт оказывают влияние на все грядущие эпохи и все последующие поколения Живущих.
— Ну и болваны эти самые Живущие!