сильно этой встрече удивился.
Георгия Семенова Максим Давыдович знал хорошо. Познакомились еще до революции. Встречались в Петербурге – до эмиграции Кравцова – и Париже. Виделись в Мюнхене весной четырнадцатого, и позже – уже после революции – в Петрограде, Москве, Киеве… На Украине в Гражданскую пересекались неоднократно… Вот только, насколько знал Кравцов, Семенов все эти годы оставался членом партии социалистов-революционеров. Однако двадцать первый год, в этом смысле, отнюдь не восемнадцатый, когда левые эсеры заседали в Совнаркоме, и даже не девятнадцатый, когда из тактических соображений кто только и с кем не вступал на Украине во временные союзы. Обстоятельства изменились, люди тоже.
– Не нервничай Макс, – сказал между тем Семенов. – Я служу в Региступре с двадцатого. А до того служил в ВЧК. И все, кто надо, все, что надо, обо мне знают…
'Ой, ли! – покачал мысленно головой Кравцов. – И про то, как Володарского кончал знают? И про покушение на Ильича? Что-то сомнительно'.
– Я, Жора, по состоянию здоровья ни о чем больше волноваться не могу, – он хотел было улыбнуться на слова Семенова, но не смог. – Но спасибо за разъяснения. Так ты и из партии вышел?
– Я в РКП(б) с апреля месяца состою.
– Ага, – кивнул Кравцов.
Такой поворот сильно облегчал общение, но некоторых вопросов все равно не снимал.
– А кстати! – вспомнил вдруг Кравцов, уже прощаясь с Семеновым. – Ты ведь, вроде, с Буддой в приятелях состоял?
– С Буддой? – насторожился Семенов. – Ты кого имеешь в виду?
– Будрайтиса из Особого Отдела.
– Тут, Макс, вот какое дело, – чувствовалось, что Георгий очень осторожно, если не сказать 'тщательно', подбирает слова. – Я позже интересовался в ЧК. В смысле, искал Будрайтиса. Только никто никогда о таком сотруднике там не слышал. Но он, я думаю, не из белых был. Его в Восьмую армию кто-то из наших вождей определил. И…
– И все, собственно, – добавил Семенов, пожимая плечами. – Слышал потом от кого-то, что он умер, но сам понимаешь, ни имени, ни фамилии его настоящих я не знаю.
А во Второй Военной гостинице его ожидала записка от Рашель. Кайдановская, оказывается, заходила утром, перед занятиями, но Кравцова не застала и написала ему письмо. Писчей бумагой ей послужил клочок обоев, а писала женщина чернильным карандашом, но командарм отметил округлый ровный почерк и умение лапидарно излагать свои мысли, что с большой определенностью указывало на гимназическое прошлое 'отправителя'. А еще он понял, что Рашель рада его появлению в Москве и даже весьма этим фактом воодушевлена, и, едва дочитав послание, бросился разыскивать ее по всем указанным в письме адресам. Забег получился впечатляющим. Куда бы он ни приходил, везде Кайдановская 'только что была, но уже ушла'. Однако, как сказал поэт Тихонов – хотя и по-другому поводу,-
Поцелуй был… Ну, что сказать? И разве что-нибудь можно объяснить словами? Да и нужно ли? Вкус ее губ – пронзительный как эхо в горах… решительный словно смерть, – был полон неразвернутыми пока, не определившимися и нереализованными вероятностями будущего…
Что-то случилось в это мгновение. Что-то настолько значительное, что все присутствующие ощутили 'движение' времени и вибрирующее напряжение мировых линий. На лестницу упала тишина. И тишина эта все еще звенела в ушах Кравцова даже после того, как окружающая действительность вернула себе власть над жизнью и временем. Снова задышали и заговорили люди, воздух наполнился звуками и запахами, и Рашель шла рядом с ним, увлекаемая твердой рукой бывшего командарма, но 'момент истины' не исчез вовсе, стертый пресловутой 'злобой дня'. Он остался с Кравцовым как
В театре на Тверском бульваре оказалось шумно и несколько более оживлённо, чем следовало ожидать. Масса людей курила и громко разговаривала в фойе, перешептывалась по углам, пересмеивалась, растекаясь по лестницам и коридорам. Однако Кравцов этого и не замечал вовсе, отметив лишь краем сознания, что народ собрался на спектакль самый разный. Из толпы выделялись и 'бывшие' – интеллигентного вида, но порядком пообносившиеся завзятые театралы из совслужащих, и 'гегемоны' в армейских обносках, и нувориши едва начавшей набирать обороты новой экономической политики. Впрочем, Кравцов оказался настолько занят своей спутницей, – это ведь такое ответственное дело, смотреть на нее, вести с ней разговор, – что ему до других и дела не было. Ему на самом деле и спектакль был теперь 'к черту не нужен', в смысле избыточен и неуместен здесь и сейчас, в центре обрушившегося на него тайфуна. Однако следовало признать, Таиров – талант, и слава его вполне заслужена. В постановке присутствовали, разумеется, элементы балагана, но они Максу Давыдовичу совершенно не мешали, а Рашель так и вовсе очаровали. Да и вообще было в действе, творившемся на сцене, так много молодости, задора и жизни, что оно просто захватывало зрителя, пленяло его чувства, и не отпускало до самой последней минуты. И все это под чудесную музыку, слаженно и талантливо. И Алиса Коонен действительно оказалась так хороша, как о ней говорили – красавица, и актриса божьей милостью. И Церетели великолепен в роли Ромео. Все это так, и сошествие Мельпомены несколько утишило кипящую в душе Кравцова страсть, не находящую себе выхода и исхода в предложенных обстоятельствах. Ему уже недостаточно было просто держать в руке узкую прохладную ладошку Рашель, и слышать ее теплое дыхание совсем рядом со своей щекой. Кровь маршевыми барабанами била в виски. Сердце металось в клетке ребер, Но и Кайдановскую, кажется, обуревали те же чувства…
И все-таки одна холодная мысль пробилась сквозь театральные впечатления и переживаемый в острой форме приступ любви.
'Откуда известно, что Семенов причастен к убийству Володарского?' – спросил себя Кравцов в тот самый момент, когда Меркуцио напоролся на клинок Тибальда.
'Это все знают!' – попыталось отмахнуться склонное к компромиссам бытийное сознание, но память воспротивилась насилию над истиной.
'Этого не знает никто!'
'Но Фельштинский опубликовал…' – всплыло из подсознания, и Кравцов обомлел, сообразив, наконец, что с ним происходит.
'Обалдеть!'
Первой мыслью Кравцова стал, однако, отнюдь не вопрос об источнике такой феноменальной информированности, а только жаркое и жадное чувство осознания меры богатства, свалившегося на него столь неожиданным образом. Лишь чуть позже, – на сцене как раз старый священник вершил брачное