простит. Родион заранее знал, что простит, и никогда не попрекнет. Ни одной женщине он бы не простил измену. Это может значить только одно: никого из них он не любил. Верных и неверных, честных и лживых – никого. И только ее он на самом деле любит, и произошло с ним такое впервые в жизни.
– Это не то, что ты думаешь, – вяло пошутила Маша, вбрасывая в разговор одну из расхожих фраз, над которыми они оба дружно смеялись.
– Я слушаю, милая.
Маша всхлипнула.
– Я дура, скрытная, замкнутая дура. Я всегда была как будто половинкой человека, частью своей сестры. А теперь сестры нет. И мне вдвойне паршиво. Я путано говорю, да?
– Говори! – Родион вдруг понял, что сам сейчас расплачется, и это могли быть слезы умиления: так он в эту минуту гордился собой – за полное открытие любви, за готовность прощать…
– Говори, что хочешь. Только не молчи больше.
– Мне надо очень многое тебе рассказать. Я должна была сразу придти к тебе, как только со мной начало происходить это. Ведь, кроме тебя, у меня никого нет на свете.
Это – другое. Нет никакого мужчины. И прощать теперь вовсе не надо – достаточно было одной готовности простить.
Он взял Машу за руку, провел на кухню, мягко усадил в кресло, погремел спичками, зажигая газ. Стукнул чайником о плиту.
– Я не знаю, что со мной произошло в Москве, – тихо сказала Маша, – но это не было конкурсом красоты.
Родион с удивлением посмотрел на нее.
– Лунный дождь… – медленно проговорила она, помолчала и повторила:
– Лунный дождь.
Маша говорила долго, Родион не перебивал ее.
ЛУННЫЙ ДОЖДЬ
Она видела его один раз в жизни, много лет назад, и, хотя та ночь была связана с ужасом и болью, Маша вспоминала ее с тайным восторгом, потому что именно тогда в ее душу вошел и навсегда в ней остался – лунный дождь.
В одном тайном месте, за линией серых сараев была выломана штакетина в заборе, и они с сестрой вылезали через эту дыру на свободу, шли по неширокой балке, где на дне искрился ручей, распухавший в дождливые дни, и он, словно серебристая путеводная нить, выводил их прямо на Урал, на обрыв. Там, где балка срывалась в голубую бездну, и ручей разваливался на десяток звонких водопадов, они построили шалаш – из дубовых и сосновых ветвей, пахнущих баней и белыми грибами.
Они сушили сухари и прятали конфеты, и однажды, когда показалось, что запасов достаточно, убежали из детского дома навсегда – дождались, когда все в палате уснут, тихонько положили вместо себя куклы свернутой одежды и вылезли из жилого корпуса через окно девчоночьего туалета.
В ту ночь шел сильный дождь, и они сидели в шалаше, мокрые и как никогда счастливые. Сначала это был самый обыкновенный дождь, невидимо шелестевший в листве, тонкими струйками проникавший сквозь кровлю, построенную их неумелыми руками, непременно прямо за шиворот: вздрогнуть, сведя лопатки, когда холодная капля скользнет по ложбинке спины…
Никогда в жизни, ни раньше, ни позже, не были они так близки с сестрой. Они громко, возбуждено говорили, часто хватая друг друга за руки, за плечи, и будущее казалось им бесспорно счастливым и ослепительно прекрасным.
И вдруг яркий янтарный свет разорвал кромешную ночь. Они испугались, что прямо на их шалаш несется машина с горящими фарами, и выскочили наружу. То, что они увидели, повергло их в ужас. Большой оранжевый шар повис меж стволами, казалось, он существует где-то совсем рядом, в этом пространстве, которое еще минуту назад было таким уютным, таким безусловно своим.
Больше всего это походило на луну, взошедшую над рекой, но глаза отказывались верить такой странной луне: ведь ливень не прекращался, значит, небо было обложено тучами, и они не могли видеть никакой луны.
Они побежали, царапая голые ноги о кусты, но это светящееся, странное, побежало за ними, мелькая меж стволами. Наконец, их вынесло на обрыв. Это и вправду была луна: далеко над рекой, над самым горизонтом открылся просвет, и огромное оранжевое светило поднялось над дальними сизыми холмами.
Это был слепой дождь, только не солнечный, а лунный, и каждая его капля сверкала, будто бы сама луна разбрызгивала частицы своей янтарной пыльцы. Все вокруг было переполнено ясным пронизывающим светом, деревья сверкали, словно новогодние елки, трава и листья дрожали от падающих капель, и даже сам воздух был пронизан стеклистым светом, будто бы они стояли внутри огромной подзорной трубы.
Вдруг Дарья протянула руки и двинулась навстречу луне. С мокрыми волосами, облепившими лицо, с широко раскрытыми блестящими глазами… Маша не успела опомниться, остановить сестру. Шагая, будто по самому лунному лучу, Дарья подошла к краю обрыва и сорвалась вниз.
Она кричала, зацепившись за торчащие из обрыва корни, порвала одежду, порвала вену на бедре: когда Маше удалось вытянуть ее за руки, обе девочки были перепачканы грязью и кровью. Дарью едва удалось спасти, она потеряла много крови, долго лежала в больнице, Машу приводила к ней воспитательница, с Маши теперь ни на минуту не спускали глаз…
С тех пор внутри нее поселился – временами стихая надолго, на целые недели и даже месяцы, но рано или поздно возвращаясь, взрываясь громким шорохом и звоном – лунный дождь.
Что-то проросло у нее внутри, в те минуты, когда она, лежа на животе и соскальзывая по глине в обрыв, пыталась поймать руку сестры, белую в свете луны, мокрую, судорожную… Мысль, внезапно овладевшая ею, была чудовищной в своей простоте и ясности, и ей тогда показалось, что эта мысль уже давно живет внутри нее. Надо просто отдернуть руку. Отползти по глине от обрыва прочь. Ничего не делать, только ждать…
И тогда на свете больше не будет
Маша схватила руку, затем – другую, под ногу попался какой-то корень, острая боль вывернула сустав, Маша вскрикнула, но не отпустила рук. Через минуту сестра сидела радом с ней на обрыве, часто и хрипло дыша, живая, истекающая кровью, но живая. И полное круглое лицо, широко улыбаясь, смотрело на них из-за пелены дождя.
Дарья считала, что на ее долю выпало гораздо больше испытаний, хотя, еще не известно, что может быть страшнее – быть виновной в смерти родителей или своими глазами увидеть эту смерть? Да, Дарья была виновна, но в тот день ее не было дома, она ночевала у бабушки и вернулась, когда следы крови были тщательно вытерты.
Так или иначе, ужас, который произошел в их жизнях, они разделили на двоих, поровну. Тогда им только что исполнилось по двенадцать лет. Отпраздновали общий день рождения, затем, по традиции, собирались поехать к бабушке в Пугачи, дальний район города, куда они обычно отправлялись с ночевкой. Но Маша простудилась, и ее оставили с отцом. Дарья же поехала к бабушке вдвоем с матерью.
Отец уложил Машу спать, ей было непривычно и страшно в комнате одной, отец долго сидел на краю постели, держа ее за руку, она задремала и проснулась, в ужасе, что он уже ушел, но он все еще сидел, нежно держа ее за руку. Будто чувствовал, что они расстаются навсегда…
Ночью Машу мучил кошмар, он был громкий, звуковой, как оказалось, она просто слышала сквозь сон настоящие крики. Она проснулась под утро, будто кто-то толкнул ее в плечо. Маша не сразу вспомнила, почему кровать сестры пуста. Ей захотелось в уборную, она прошлепала босыми ногами по комнате, в коридоре испугалась своего отражения в длинной ночной рубашке, даже вскрикнула от испуга.
Потом ей захотелось посмотреть, как спит отец. Дверь родительской спальни была почему-то открыта настежь, в спальне горел свет. Еще Маша почуяла какой-то странный запах, такой же, какой был летом в сарае у бабушки, где зарезали кролика…
Отец лежал у двери, прижавшись щекой к дощечкам паркета, в огромной черной луже, а мать стояла посреди комнаты на цыпочках, Маша бросилась к ней, но поскользнулась, упала, обеими ладонями