словами;

— Пока в норе жили, я ничего этого не хотел помнить и не помнил и забыл. А сейчас отмок. Помылен. Тепло. Я сижу, смотрю.

Он заплакал, морщась, как маленький, и вдруг стало видно, что он еще молод.

— Ничего, — сказал он, — ничего, все пройдет. Усталость. Я спать не могу. Хочу спать. А уснуть не могу. Думаю. У меня тоже были. Все было. Брат. Сестра. Старуха. Ничего нет. — Родионов сделал в воздухе крест. — Вот. Дети — двое. Мальчик и девочка. Жена. Даже фотографии нет. Ничего.

Обильные слезы струились по его лицу, он не вытирал их, а только все почесывал шею и вздрагивал и говорил отдельными словами, точно командуя или приказывая. Фотографию он держал перед собою и говорил без конца, а я понимал, что ему обязательно надо выговориться, и не уходил, слушал. Выговорившись, он стал спрашивать, почему столько детей, кто у Гаврилова жена и как у них живется чужим детям.

Я отвечал подробно, а он все вздыхал и почесывался.

— Хороший человек, — проговорил он вдруг.

— Кто?

— Эта. Гаврилова.

— Да. Очень.

— Все должны, — сказал Родионов.

— Что должны?

— Вот так.

И он постучал ногтем по фотографии.

— Как так?

— Вот так. Все.

Лицо его вновь перекосилось.

— Потому что ведь я… я не могу. Мне сказано — Родионов, иди. Я иду. Мне сказано — Родионов, не возвращайся. Я не возвращаюсь… Беда в дом пришла. Мы должны, мы обязаны. Кто за нас будет? А? Все должны. Должны или не должны, подполковник?

— Должны, — сказал я, смутно понимая, о чем он говорит.

Родионов прикурил папиросу о свой собственный окурок, вытер ладонью лицо и посмотрел на меня своими стальными главами.

— Мои дети тоже должны быть, — сказал он звонко, — Должны. Я приду и спрошу: где? Так?

— Так, — сказал я.

— Где спрошу? У каждой матери спрошу. У нее спрошу. Где мои? Почему своих уберегла, а моих нет? Я же твоих уберег? Уберег? Я немца отбил? Я ему мосты взрывал? Я ему… я…

Судорога свела его лицо. Он попил из стакана воды с коньяком, которую поставил ему Лева, раскурил свою папиросу и близко взглянул мне в глаза.

— Я знаю, подполковник, — сказал он, — знаю, что вы думаете. Вы думаете — детдом? Очень хорошо. Великолепно. Детдом — это должно, это обязательно, да. Но я ведь не обязательно туда пошел. Нет. Я инвалид второй группы. Меня совсем прочь, на пенсию. Я сказал — нет. Мы не формой Отечество отбили. Не тем, что обязательно. Сердцем. Все шли. Сами шли. Детдом — это обязательно. Это как мобилизации. Но ведь мы все… у нас старик один безногий, это что? А ваш моряк, который с палочкой? Это что? Это как? А? И ведь я спрошу, У этой ничего не спрошу. Этой поклонюсь. Спасибо. А у другой спрошу. Ты что делала? Ты кто? Почему так, а?

За моей спиной в каюту кто-то вошел, я оглянулся. У дверного косяка стоял Лева, халат его был в крови, глаза смотрели устало.

— Товарищ комдив, — сказал он, — понимаете, какая штука, Виктор наш скончался. Внезапное кровоизлияние…

Мы вошли в кают-компанию.

Уже совсем рассвело, иллюминаторы были отдраены, все легкораненые разбрелись. Только один Пиушкин спал в углу на диванчике.

Посредине на носилках лежал Виктор.

Утренний ветер, врываясь в иллюминатор, бродил по кают-компании и шевелил пшеничные волосы нашего молодого штурмана. Его лицо еще хранило следы ушедшей жизни, не то усмешка, не то боль чуть топорщила его губы. И мертвые, уже подернутые смертной пеленой глаза смотрели на меня.

Я встал перед ним на колени, сложил ему руки, закрыл глаза и поцеловал юношу в светлые пушистые волосы. Было странно думать, что он мертв. Еще звучали в моих ушах его слова, сказанные неестественно веселым голосом:

— Если все будут кричать, то можно, пожалуй, с ума сойти.

— Он был слишком терпелив, — сказал Лева, — понимаете? Ему делалось все хуже и хуже, а он говорил, что это вздор. Понимаете, товарищ комдив?

Я все понимал. Но от этого было нисколько не легче.

Когда мы возвращались на базу, был солнечный, прозрачный, тихий день позднего бабьего лета. Коричневые сопки, отраженные в воде, казались багровыми. Чайки, точно повиснув, плыли и воздухе. На пирсе играла музыка, и девушки танцевали с краснофлотцами.

Что ж! Это и была война. Два дня назад мы тоже танцевали на пирсе, и, кто знает, может быть, сегодня мои матросы опять будут танцевать. Конечно, не сейчас, а немного позже, к вечеру… И не с того корабля, на котором погиб Виктор.

А может быть, и с того.

Жизнь вечно продолжается, и ничем нельзя ее остановить.

Мы с командиром и со штурманом сходили в госпиталь, в мертвецкую, я посмотрели там еще на Виктора. Он лежал на цинковом столе, и осеннее солнце освещало его чистое, юное лицо, чуть сморщенные губы, восковой лоб. Командир открыл окно. Далекая музыка вместе с прохладным предвечерним ветерком ворвалась в помещение, и нам всем показалось, что так лучше, Ветер еще шевельнул волосы покойного, Светлые, легкие, пушистые волосы.

Спи, милый мальчик! Ты хорошо умер, пытаясь шутить над болью, пытаясь шутить над страхом смерти, над самой смертью. Спи, милый мальчик, спи, моряк, спи, воин!

— Внимание, — произнес репродуктор в госпитальном садике, — внимание! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога!

Скрипнула дверь, вошел го своей палочкой Гаврилов. До сих пор он был занят и не успел на корабле попрощаться с Виктором.

С визгом и воем прошли над базой истребители — навстречу самолетам врага. На сопках ударили зенитки. Они били недолго, но очень часто и сухо, а потом все затихло так же внезапно, как и началось. Гаврилов поцеловал Виктора в лоб, и мы вышли. Опять играла музыка, и наши машины низко промчались над нами, над базой, над госпиталем.

Ведущий покачал крыльями, и мне подумалось, что летчик тоже прощается с нашим Виктором.

Я не был на похоронах Виктора: мы опять пошли на обстрел берега. Эта операция была еще труднее первой, потому что ночь стояла ясная и нам мешала вражеская авиация. Немцы бросили на нас порядочное соединение бомбардировщиков, и нам приходилось вести огонь по вражескому узлу сопротивления и одновременно с этим отбиваться от фашистских самолетов. Наша авиация тоже была в воздухе и тоже била немцев, но они все-таки лезли к нам и сбрасывали эти свои лампионы на парашютиках, которые освещали все вокруг и очень помогали вражеским береговым батареям.

Было нам трудно, люди вымотались, никто ничего после этого похода не слышал, в ушах долгое время стоял звон. А когда мы возвратились, Виктора уже похоронили на маленьком кладбище в ущелье, из которого всегда видно море. И если оно шумит, то на кладбище слышен шум валов и слышно, как пронзительно свистит ветер над морем. И все идущие но заливу корабли тоже видны отсюда.

Я знаю, что мертвому ничего этого не нужно, ему незачем, чтобы стояли над его могилой, но мне хотелось пойти и постоять над могилой Виктора, и, когда я стоял, мне сделалось грустно, что я так мало знал этого юношу. Но когда у вас несколько сот человек народу, то почти невозможно знать всех очень

Вы читаете Аттестат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату