был наконец выговориться, и, чем больше он говорил, тем внимательнее она его слушала и тем чаще сморкалась, отвернувшись от стола. Так они проговорили полночи.
И когда она ему рассказывала о себе, о своем погибшем муже, о том, как они жили раньше на Черном море, ему было приятно ее слушать, и казалось, что ей тоже хорошо с ним разговаривать. А когда было уже время ложиться спать, она внезапно и почему-то резко спросила:
— Это все, разумеется, отлично — то, о чем мы с вами болтали, но как же будет с мальчиком? Надо что-то решать.
— И решайте, — оторвал Родионов.
— Но ведь отец — вы.
Родионов отвернулся. Краска ударила ему в лицо.
— Вы отец, вам и решать, — почти раздраженно сказала Ольга Николаевна.
— Если я отец, то вы мать, — сказал он. — Странная ситуация. Вы его три года подымали.
— Не три, а два. При участии еще одного человека, которого я и в глаза никогда не видела.
— Это Гаврилов, что ли?
— Да, Гаврилов.
— Вы знаете, сколько у него у самого детей?
— Сколько?
— Трое своих да двое чужих…
Он усмехнулся. Сделал шаг к докторше и виноватым голосом произнес:
— Вы на меня, Ольга Николаевна, не серчайте, если я что не так скажу. Но мне кажется, что вам не хотелось бы разлучаться с Аликом.
Она опустила голову, узкие плечи ее вздрогнули.
— Оба мы с вами одинокие, — продолжал Родионов, — и не дети уже. Взрослые. Давайте, ежели я, разумеется, останусь жив, поселимся вместе. У парня вроде бы будут родители и вроде бы человека из него сделают. Мешать я вам нисколько не буду. Мужчина я тихий, непьющий, переедем куда-либо на юг, к солнышку поближе, соединим наши хозяйства и будем жить, как кому из нас заблагорассудится. Ни ваша личная свобода, ни моя этими бытовыми делами, как и думаю, стеснена не будет… Ну… а некоторые неудобств несомненны…
Ольга Николаевна молчала.
— Вы подумайте, — сказал Родионов, — и мне напишите. Ладно?
Он уехал, и она написала, что его предложении так ее обрадовало, что у нее нет слов для того, чтобы выразить степень своей благодарности…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Катер шел, ровно постукивая мотором. Родионов кончил рассказывать и закурил. Потом заглянул мне в глаза и спросил:
— Что? Каков поступочек?
— Не понимаю, чем он уж так плох.
— Да ведь это черт знает что. Я, по существу, мальчишку украл.
— У кого?
— У нее. У Ольги Николаевны. Она меня благодарит, а за что? За то, что я ни секунды не потерял на возню с мальчиком, не воспитывая его, не тратя на него душевных сил, в то время как она…
— Послушайте, майор, — сказал я, — напоминаю вам, что вы все это время с оружием в руках, своей кровью защищали Родину. Вот у вас четыре нашивки за ранения. Так?
— Так, — согласился майор. — Но… я-то его, Алика, не поднимал. Скорее Гаврилов…
— Бросьте, майор Родионов, — сказал я. — Противно слушать. Вздор развели какой-то.
— Вы серьезно так думаете?
— Конечно. И перестаньте смолить одну папиросу за другой, дышать уже нечем. Делаю вам замечание как старший по званию, ясно?
— Ясно, — сказал Родионов.
— То-то, Пойдем на палубу.
Он послушно поднялся за мною наверх. Катер хорошим ходом шел мимо моего дивизиона. Корабли стояли чинные, спокойные, сильные, и сердце у меня забилось и застучало — вдруг стало приятно, что я им командир.
Катер развернулся и резко сбавил скорость. Мотор застучал медленнее и заглох.
— Чай будем пить, майор? — спросил я.
— Приглашаете?
— Приглашаю.
Матросы подтянули катер к борту. Я занес ногу на трап, вахтенный, выждав положенную секунду, полным и звучным голосом скомандовал: «Смирно».
— Вольно, — ответил я.
На палубе мы с майором еще постояли и поглядели по сторонам: далеко, в розовой дымке был берег, над нами кричали, скользя на крыло, белые чайки, залив лежал спокойный, гладкий, ленивый, нестерпимо сияющий под предутренним солнцем.
— Нравится, майор? — спросил я.
— Нравится, — задумавшись, ответил он, а когда я взглянул на него, то понял, что он говорит о другом…
На трапе мы встретили Гаврилова. Он вытирал руки паклей и сердито говорил кому-то вниз:
— Безобразное положение. Совершенно безобразное.
— Спать, инженер, спать, — сказал я.
— Поспишь тут, — ответил Гаврилов, — как же.
— Ну, тогда чай пить…
— Чай пить — это другое дело…
Мы тихонько прошли по коридору в кают-компанию и сами раздобыли себе чаю. Гаврилов отдраил иллюминаторы, и сразу стало свежо и прохладно. Зевая спросонья, вошел Лева и спросил:
— А мне чаю можно?
Стуча хвостом по креслам, явился Долдон и длинно, с воем зевнул.
Не знаю, зачем я рассказываю об этом ночном чаепитии. Но как-то мне кажется, что было оно завершением какого-то кусочка нашей жизни. И очень я хорошо запомнил, как мы сидели все в одном конце стола, пили чай, разговаривали что-то такое утреннее вполголоса, а в ногах почесывался и тявкал Долдон, и все мы понимали, что крепко и нерушимо связаны друг с другом. Связаны навечно, кровно, связаны так, что связь эту разорвать невозможно иначе, как уничтожив нас самих.
Кажется мне, что все это понимали, хоть об этом именно деле не было сказано ни полслова. Да ведь и не говорят мужчины о таких вещах никогда.
Поболтали, потом разошлись спать А я еще вернулся, забыл папиросы, И Гаврилов тоже вернулся — уж он не мог чего-либо не забыть.
— Ну как, Евгений Александрович? — спросил я.
— Все нормально, — ответил он, — совершенно нормально, товарищ комдив.
Потом хлопнул себя по лбу и сказал:
— Да вы на переборку-то не посмотрели? А ну-ка, взгляните!
Я взглянул туда, куда показал рукой Гаврилов. Наи переборке кают-компании, рядом с портретом нашего покойного Татырбека, висела маленькая фотография под стеклом. Это был сын Татырбека со своими смешными кудряшками и агатовыми твердыми глазами.
— Ничего, товарищ комдив?
— Правильно! — сказал я.
— Может быть, как-то не в традициях?