За что же его арестовали? Что совершил он преступного? И как случилось, что арест происходит уже после прибытия бумаг из Москвы? Надо подумать, надо подумать. И в какую тюрьму его везут? Все Лапшин. Несомненно Лапшин. Кому другому быть, как не Лапшину? С подходцем начальничек. Но за что, за что? За те пятьсот, что он потянул в «Пассаже»? Но откуда знать Лапшину? Нет, нет, не за это. Так за что же? Может быть, эти другая бригада? Может, это шестая бригада, или четвертая, или первая? Они, наверное, не знают, что бывший вор-рецидивист Жмакин помилован, прощен, что с ним нельзя так, за здорово живешь, в тюрьму?
И он говорит, не глядя на своего соседа, но громко я внятно:
— Вас товарищ Лапшин прислал?
Безнадежно. Ответа не будет.
— Если вас не товарищ Лапшин прислал, тогда вы, может быть, не знаете, что я имею бумаги…
Молчание. Автомобиль мчится по узкому проспекту Маклина. Рядом грохочет трамвай.
Жмакин вынул из бокового кармана пачку документов. Странно, что их не изъяли при обыске. И вообще…
— Вы из какой бригады? Молчание.
Пересекли Садовую.
— А куда вы меня везете?
— Прекратить разговорчики.
Точка. Жмакин спрятал в карман свои бумаги. Может быть, весь арест — это просто-напросто самоуправство? Власть на местах?
Машина летит по мокрому асфальту. Потом брусчатка. Опять дождь. Это шоссе — магистраль на Пулково-Детское Село. Или на Пулково-Гатчину, нынче Красногвардейск. Было здесь похожено во время воровской жизни. Тут и малина была — вон в деревне. Тут и девочка одна была — рецидивистка, ох, тут прилично проводили время!
Вспыхнули и погасли огоньки аэропорта.
— В Красногвардейск меня везете, гражданин начальничек?
Молчание.
Машина урча ползет в гору. Пулковские высоты. Струи дождя секут смотровое стекло, в ушах ровно и густо шумит. И темно, темно — виден только спортивный флажок на пробке радиатора, да мокрый булыжник, да темные мокрые купы деревьев у шоссе.
Почему же, собственно, спортивный флажок? И почему в Красногвардейск?
— Может, вы с красногвардейского уголовного розыска, гражданин начальник?
Милиционер курит и косит глазом. Подбородок и щеки у него желтые. И глаз желтый и строгий. Пропал мальчишка!
Так они едут пять минут, а может быть, полчаса. Может быть, даже час. Они едут бесконечно. Дорога идет то вверх, то вниз, опять вверх, опять вниз. От сплошного ливня брезентовая крыша автомобиля намокла и сочится водой. Вьется дорога.
Жмакин поежился. Машина остановилась. Фары погасли.
Сплошной мрак и ровный одуряющий шум дождя.
— Выходи!
Он вышел, вывалился в темноту возле дороги и сразу попал ногами в ров. Хлюпнуло. Пропал ребенок! Шофер тоже вылез.
И милиционер с наганом в руке тоже вылез. Кто-то из них ударил его в шею.
— Иди, — неистово крикнул шофер.
Он рванулся в сторону, но его уже держали. Внезапно он почувствовал холодный пот и слабость в ногах.
— Да иди, сука, — крикнул милиционер и ударил его чем-то твердым, вероятно наганом.
Он шел спотыкаясь, ничего не видя, по мокрой, скользкой и липкой земле. Дождь заливал ему лицо. Он потрогал лицо, это был не дождь, а кровь. В который раз ему кровянили башку! Ноги у него сделались тяжелыми. Милиционер держал его за макинтош и сопел рядом. И бил рукояткой нагана в плечо, в шею и в голову. Тут уже нечего было считаться. Разве можно считаться, когда ведут на расстрел? Кто из них человек? Разве Жмакин сейчас человек? Он даже и не полчеловека! Он уже и не думает, он лишь извивается и норовит крикнуть нечеловеческим голосом:
— Кар-раул!
Милиционер с ходу бьет его рукояткой. Он тоже не человек. И шофер не человек. В них во всех не осталось никакого смысла.
Последние минуты. Может быть, даже секунды. Эх, не помер ты, Жмакин, в заполярной тайге, не задрали тебя волки… не проломили тебе голову портерной бутылкой пьяные жулики… Не перерезал тебя поезд, когда кидался ты под вагон, убегая из лагеря… Так на же, подыхай на мокрой земле, в темноте, неизвестно зачем и за что.
Ни огонька впереди. Ни звука.
Прощай, Клавдинька, прощай, дорогая!
Пока, товарищ Лапшин!
Прощай, молодая жизнь!
Ох, Клавдинька, Клавдинька!
Стали. Но он еще идет. Его останавливают силой. Только тогда он остановился. Разве он человек сейчас? Он даже не понимает, за что его убьют. И кто они, эти убийцы? Он стоит, размякнув, опустив плечи. От милиционера пахнет мокрой шинелью.
— Копай яму, — говорит шофер страшно знакомым голосом. Голос ровный, без всякого выражения. У кого такой голос?
Если бы Жмакин был человеком, то он вспомнил бы. По он не человек. Он ничего не помнит. И поза у него совершенно не человеческая. Он сидит в грязи, поджав под себя одну ногу, и ладонями копает для себя могилу в мокрой и вязкой земле. Он слышит, как хлюпает под его пальцами вода. От усердия он обламывает ногти. Скорей, Жмакин, копай себе могилу! Совершай самое противоестественное дело из всех, которые когда-либо делал человек. Скорее, скорее! Какие-то корни. Вырви их! Гнилая палка! Долой ее! Но как медленно идет работа.
Что это? Его, кажется, ударили?
Вероятно, ударили.
Тишина.
Дождь кончился.
Милиционер закурил и дал прикурить шоферу. Потянуло хорошим табаком. Опять закапало с неба.
— Ну, Жмакин? Расскажи, как ты продал Корнюху.
Так вот кто такой этот шофер! Так вот за что должен умереть Жмакин! За Корнюху убьет Жмакина Корнюхин братишка. Он молчит.
— Онемел?
Мысли вновь возвращаются к нему, Медленные, вялые. Потом быстрые. Потом, как в видении, проносится перед ним та ночь с Корнюхой. И он начинает косить глазами и приглядывается. Он что-то восстановил. Быть может, справедливость. Быть может, и умереть теперь можно по-человечески? Ведь умирали же… Но зачем умирать? Ах, лезвие потерял, прекрасное лезвие… Но почему же Лапшин? Да, да, Лапшин…
— Братишки, — приглядываясь и кося глазами, бормочет он, — братишечки…