— Иван Михайлович, а что, если я у вас немного поживу?
— Поживи немного, — сказал ему Лапшин. — Только гулянок у меня не устраивай, не люблю.
— Боже сохрани! — сказал Васька.
У него не было почти никаких вещей, зато была масса желаний: он хотел сшить себе сапоги, как у Побужинского, собирался купить велосипед, рассуждал, что бриться нужно самому, а для этого необходим бритвенный прибор, хотел купить настольный вентилятор, заграничную зажигалку, охотничье ружье и уйму других вещей. Как все люди, страстно желающие чего-либо, он научился быстро и ловко оправдывать каждое свое желание. Так, он говорил, что велосипед экономит время и развивает мускулы ног, которые у него, у Васьки, почему-то ослабели; бритвенный прибор ему был нужен для экономии, чтобы не бриться в парикмахерской; настольный вентилятор, по его мнению, обеспечивал очень высокую производительность труда в жаркие летние дни; зажигалка экономила деньги, затрачиваемые на спички, и т. д. Все эти рассуждения очень утомляли Лапшина, и когда Васька начинал болтать о своих мечтах, Лапшин ему говорил «отвяжись!» и ложился на кровать лицом к стене.
Мечты оставались мечтами. Васька получал немного, половину из каждой получки отдавал сестре, а остальные растрачивал с жаром и рвением в два-три дня. Деньги жгли ему руки, он обожал дарить и покупал все, что подворачивалось под руку: мундштук, камеру для футбольного мяча, носовые платки, распялку для костюма, ароматическую бумагу «фиалка», комплект журнала за прошлый год и прочее в таком же роде.
— На, товарищ Лапшин, — говорил он, вынимая из кармана коробочку мятных лепешек, — Это тебе!
— А чего это?
— Такие штучки, — говорил Васька, — для освежения во рту.
— Да у меня во рту и так свежо, — говорил Лапшин, недоуменно вертя пальцами коробочку. — Что тебе в башку взбрело?
За стол и квартиру Лапшин у Васьки ничего не брал, и Васька в благодарность покупал «для дома» то чай-полотенце с нет ухами, то зубную пасту, то дорогих папирос или ветчины. Васькино присутствие причиняло Лапшину много хлопот, но это не раздражало его, наоборот, ему нравился тот шумный беспорядок, который Васька удивительно быстро создавал вокруг себя. Мучили Лапшина только вечные телефонные звонки, которые начались вслед за Васькиным въездом. Звонили всегда только женщины, и так как ни Васьки, ни Лапшина днем дома не бывало, звонили ночью. Телефон висел над кроватью Лапшина. Сонный, он снимал трубку, и женский голос спрашивал:
— Васеныш?
Они давали Окошкину каждая свое имя, и поэтому Лапшин никогда не понимал, кого спрашивают.
— В чем дело? — кричал он, раздражаясь. — Кого нам надо?
Васька просыпался от крика, но не подавал признаков жизни, надеясь, что как-нибудь обойдется без него и что ему не придется вставать.
— Какой вам номер нужен? — мучился Лапшин.
Женщина пугалась, вешала трубку, а Васька говорил:
— Постоянно телефонная станция путает номер. Какое безобразие…
Если же голос в трубку объяснял, что Васюрка, или Вавка, или даже Котик — на самом деле Окошкин, то Ваське приходилось вставать с постели, и тогда он мучительно долго болтал над головой Лапшина, не давая ему заснуть и раздражая его до того, что он кричал:
— Ты дашь мне спать или нет, черт паршивый? Третий час ночи! Нашел время обнюхиваться…
— А я виноват? — огрызался Васька, закрывая ладонью трубку. — Чего вы орете?
Утром он оправдывался и говорил, не глядя в глаза Лапшину, бесконечно лживым и блудливым голосом:
— Ей-богу, Иван Михайлович, она по делу. Это моей сестренки подруга, Катька Осокина, не знаете?
— Не знаю, — мрачно говорил Лапшин.
И они шли в управление — Лапшин впереди, а Васька сзади, и не разговаривали друг с другом. Но наступал день с работой и делами, Васька являлся в кабинет к Лапшину с докладом, стоял перед столом «смирно» и докладывал и говорил уже не «товарищ Лапшин», а «товарищ начальник», и выяснялось, что дело, которое он вел, шло блистательно, а главное, с легкостью, без пота, бестолковой беготни, без многословия и проволочек — одним словом, шло так, как должно было идти в бригаде Лапшина. II Лапшину делалось жалко Васьки, и он говорил ему что-либо примиряющее, но строгое, например:
— Побрился бы ты, товарищ Окошкин! Эдак не годится.
Или:
— Тут-то у тебя ладно, а вот почту ты не очень читаешь…
Или еще:
— Прошу заняться комнатой для ожидающих! Там черт знает что творится. Посажу под арест, тогда поздно будет.
На что Васька неизменно отвечал:
— Слушаюсь. Можно идти?
— Идите! — говорил Лапшин и строго глядел в спину Окошкину, шедшему к двери.
Он был способным работником и любил дело, но ему еще очень не хватало выдержки и упорства. И Лапшин нарочно придерживал его, не давая ему уполномоченного, хотя Окошкин почти самостоятельно вел дела. И относился Лапшин к Окошкину куда строже, чем к другим работникам своей бригады, и жучил его чаще и обиднее, чем других, и решительно ничего не прощал ему. Но чем дальше, тем больше Окошкин привязывался к Лапшину, и хоть давно пора было съехать ему от Лапшина, но он этого не делал и даже перестал говорить о том, что подаст рапорт и получит свою комнату…
В 1932 году Окошкина принимали в партию. Перед тем как дать ему рекомендацию, Лапшин долго пил любимый свой боржом и говорил с Васькой о пустяках. Потом, уставившись в него голубыми, яркими глазами, спросил, как спрашивал на допросе:
— Это все хорошо. А что у тебя там с бабами происходит?
Окошкин долго глядел в пустой стакан от боржома, мысленно его поворачивая, потом сказал тем блудливым голосом, который Лапшин до глубины души ненавидел:
— Если уж и происходит, то не с бабами, а с женщинами.
— Васька! — угрожающе сказал Лапшин.
— Да ну чего, Васька, Васька! — уже искренне заговорил Окошкин. — Все вы мне Васька да Васька! Ну, ей богу, я не виноват, что они ко мне лезут. Васюта, да Васеиыш, да Васюрочка! Побыли бы вы на моем месте! Вы не верите, ну до того разжалобят, спасения нету! И так мне и так…
— А ты женись, — наставительно сказал Лапшин. — Будь человеком.
Он вылил в свой стакан остатки боржома и унылым плюсом добавил:
— Не гляди на меня, дурака, женись, детей заводи. Назовешь как-нибудь по-лошадиному: Электрон или там Огонек…
Он засмеялся и поглядел на Окошкина по-стариковски, снизу вверх.
— На ком жениться-то? — спросил Васька. — Мне они все нравятся. Выбрать очень трудно.
— Да, это трудно, — сказал Лапшин. — Я вон так выбирал-выбирал, да и провыбирался.
Они помолчали, потом сыграли в шахматы. Было часов семь вечера. После шахмат Лапшин побрился перед зеркалом, фырча, вытер лицо одеколоном и надел шинель.
— В управление? — спросил Васька.
— В управление, — сказал Лапшин.
Вошла Патрикеевна и спросила, нельзя ли посадить в тюрьму одну знакомую врачиху за то, что та назвала домработницу свиньей.
— Нельзя, — сказал Васька. — Уйди, Патрикеевна, ты мне действуешь на нервы!
Патрикеевна ушла, постукивая деревянной ногой. Васька тоже надел шинель, надушил одеколоном Лапшина свой носовой платок и, бешено стрельнув озорными глазами в зеркало, сказал, что готов.
На улице крупными, легкими хлопьями падал снег. Васька подставил ладонь, слизнул с пальца снежинку и сообщил, что хочет мороженого.