Скрылся с большой суммой денег старший бухгалтер сплавного треста Зузыкин. Дознание показало, что в последнее время Зузыкин много пьянствовал, имел подозрительные знакомства, был неразборчив в отношениях с женщинами. Это и привело его на преступный путь. Зузыкин — выдвиженец, в прошлом красный командир, храбро воевал с Врангелем и на колчаковском фронте. Здесь живет немало его боевых товарищей. Фактически на их глазах произошло падение. Но рука фронтового братства не остановила вовремя бывшего командира в трудную для него минуту, не поддержала, не направила на верную дорогу. То же относится и к сотрудникам.
Позор! Как можно оставаться в стороне, если гибнет товарищ!
Тяжко, тяжко. Брезжит свет, движутся тени. Малахов застонал, зашевелился, попробовал вглядеться в муть. Пение прекратилось. Что-то зашуршало, задвигалось, послышались шаги. Громче, громче, ближе, ближе. Ладонь легла на грудь, раздалось насмешливое:
— Ожил, страдалец?
Невыносимой зевотой вдруг подернулся рот Николая; мускулы лица напряглись, и он смог наконец приоткрыть глаза. Сначала было марево, но моментально развеялось, и возник кудрявый, тонкогубый парень. Голос низкий, вкрадчивый:
— И верно, ожил. Мать, чаю! Или водки тебе? — Парень хохотнул. — Небось сразу бы соскочил. Ну, ничего, теперь быстро — у нас докторишко пьяница, а ушлый. Дай-ко я тебя сам попою.
Он поднял Николаю голову, подложил подушку. Тот сделал глоток, задышал, закашлял. Но вода уже лилась по воспаленному пищеводу, и он, сделав нетерпеливую гримасу, пил и пил.
Наконец парень отошел, подмигнув:
— Спи! Ты, мать, не мешай, не скули тут — вишь, отдыхает человек.
А потом не было ни песни, ни шелеста шагов; жужжала муха, и громыхали по улице телеги. Малахов лежал на спине, неподвижно, глаза щипало, слезы сказывались и застревали в щетине небритых щек. Он уснул, забылся, и с той поры дни пошли над ним сплошной мутной пеленой. Бубнили на кухне голоса, семенила по комнате тихая светлая старушка. Иногда присаживалась на табуретку рядом с кроватью и пела: «Ты куда, дочи, колечико девала?..» Но худо было, если слышал, как она поет в горнице, ее сын — Федька Фролков: он отзывал мать в кухню и там бил быстро и жестоко. Раздавался сдавленный крик, удар, Малахов слышал, как шлепалось тело на пол или об стенку. Николай задыхался от ярости, рвался с кровати, пытаясь подняться, но сил не было еще, и он снова катился в сумерки.
Федька, улыбаясь и поигрывая витым поясочком, входил как ни в чем не бывало в горницу, садился к кровати, спрашивал о том о сем, дразнился, рассказывал анекдоты и нес похабщину.
С первых еще проблесков сознания к Малахову пришла мысль, уже не покидавшая его: где он? Что такое, в конце концов, с ним опять случилось, черт побери? Очутись он в тюрьме, больнице — тогда все было бы ясно, а тут — мухи летают по горнице, кричат под окном люди, подрагивают белесые Федькины ресницы…
Он долго не решался задать Федьке свои вопросы, словно боялся известности положения, ибо лежать было спокойно, а каждое усилие души требовало и усилий больного еще тела.
Однако все-таки решился. Фролков похмыкал:
— А я почем знаю? Прихожу это домой, гляжу — разлегся на кровати, как барин… ха-ха!.. Да ладно, не бойсь, шутю я…
Больше этой темы не касались. Федька, верткий, как угорь, шустро и умело уклонялся от нее.
Иногда к нему приходили гости. В горницу не заходили, сидели на кухне, толковали вполголоса (мать Фролков во время их визитов выгонял из дому). Пили водку, страшно ругались, тянули чисто и высоко:
От этих песен холодок пробегал по малаховской спине; он отворачивался к стене и затихал.
Кормили хорошо — скоро Николай встал на ноги. Прошел по горнице, цепляясь за стены. Заглянула Федькина мать, охнула, улыбнулась, развела руками…
В этот день у Фролкова начался запой. Он стал приходить домой поздно ночью или утром, неверным кулаком бил мать, сопя и ругаясь, и валился обычно тут же, возле порога, обессилев. Просыпался и снова исчезал. Несколько раз спрашивали его, но Федьки не было дома, и люди уходили. На пятый день, проспавшись к полудню, Фролков зашел в горницу. Был он избит и изодран, черен лицом. Нетвердо подошел к кровати, сипло поперхал и спросил:
— Ну, кореш, как житуха? Все валяешься? А то пойдем! — Федька хитро моргнул.
— Куда? — буркнул Николай.
— Куда! На кудыкины горы! Ты ничего? Не упадешь по дороге? А то возись с тобой…
— Это ты зря. — Малахов тяжело слез с койки и несколько раз прошелся по комнате. Остановился. — Задышка, черт!
— Кляп с ей, с задышкой, пройдет! — Фролков принес малаховскую одежду, кинул. — Давай быстрей!
Одежда была чисто стиранная, глаженая. Место на пиджаке, куда вошел когда-то кинжал Монаха, аккуратно заштопано. Малахов оделся; Федька оглядел его, крякнул одобрительно:
— Айда на кухню!
Там налил из графина по стопке, выпил свою, не чокаясь. Выпил и Николай.
— Теперь пошли! — хлопнул его по плечу Фролков.
Куда он попал опять? И кто они — люди, к которым он попал, раненный? Кто такой Федька, в конце концов? Душа к нему не лежала, но, что ни говори, он приютил его, помог встать на ноги. Нет, надо все-таки идти, узнать обстановку, в какой оказался. А там уж будет видно. Обратно-то к бродягам он всегда успеет попасть, на это труда не надо. За такими мыслями прятал Николай свою растерянность. В доме явно было что-то неладно, нечисто, но не так-то просто оказалось заставить себя покинуть теплый кров и ласковый уход, променять это снова на неизвестность…
Они вышли. Голова у Малахова кружилась еще, тело было слабым, быстро устающим. Город он знал плохой, как ни приглядывался, не мог определить, где же находится Федькин дом, в какой стороне, каком