больше лишнего. У нас багаж, опыт и знания, но с багажом трудно идти по непроторенной дорожке. Мы опытны, но консервативны, неповоротливы. У нас вкусы и интересы прошлого века. Что будет, если мы станем большинством на Земле, да еще авторитетным, уважаемым большинством? Ведь мы начнем подавлять новое, задерживать прогресс. Может быть, наша жажда долголетия — вредный эгоизм? Может быть, так надо ответить этим трем героям: «Молодые люди, мы ценим ваше благородство, но и мы благородны — вашу жертву отвергаем. Проводите нас с честью, положите цветы на могилку и позабудьте, живите своим умом. Пусть история идет своим чередом». Так что ли, ум Зарек?
Профессор растерянно кивнул, не находя убедительных возражений. Он не решался встать на позицию, объявленную Ксаном неблагородной. Но тут вперед выскочила Лада.
— Вы черствый, — крикнула она. — Вы черствый, черствый, старый сухарь, и зря называют вас добрым и умным. Считаете часы, меряете квадратные метры, радуетесь свободному пространству. А нам не тесно с любимыми, нам без них не просторно, а пусто. Мы им жизнь отдадим, а не два часа в день. У нас сердце разрывается, а вы тут часы считаете. Черствый, черствый, сухарь бессердечный!
Она подавилась рыданиями. Сева кинулся к хозяину с извинениями:
— Простите ее, она жена Гхора, она не может рассуждать хладнокровно. Я же предупреждал ее, просил не вмешиваться.
И Зарек взял Ксана под руку:
— Давайте отойдем в сторонку, поговорим спокойно. Она посидит в беседке, отойдет…
Но Ксан отстранил его руку:
— Не надо отходить в сторонку. Она права: мы все сухари. Когда женщина плачет, мужчина обязан осушить слезы. Пускай лишний труд, пускай теснота, даже замедление прогресса, но слезы надо осушить.
И позже, проводив успокоенную Ладу и ее довольных друзей, Ксан долго еще ходил по шуршащим листьям и бормотал, сокрушенно покачивая головой:
— Друг Ксан, кажется, ты становишься сентиментальным. Женщины не должны плакать, конечно… Но ты же понимаешь, какую лавину обрушат эти слезы. Впрочем, если лавина нависла, кто-нибудь ее обрушит неизбежно. Ладе Гхор ты мог отказать, но историю не остановишь. Нет, не остановишь.
Глава 29. Каждый верен себе
Кадры из памяти Кима.
Статуя Гхора, пластикатовая, сборная, разноцветная.
Гхор изображен с повисшей головой, с рукой, вывернутой за спину, в той лозе, в какой его затиснули в ратоматор.
Это не памятник, а рабочая модель. Вся она расчерчена на слои, обозначенные номерами и латинскими буквами, словно брусья для сборного дома, и каждый слой набран из квадратиков — белых, желтых, голубых, синих и красных.
Красное означает отработанные участки, белое — не начатые, прочие цвета — стадии работы.
К концу дня Сева аккуратно заменяет несколько синих квадратиков красными.
— Алеет, — говорит он с удовлетворением. — Словно живой кровью наливается.
Ким снимает верхние пласты, заглядывает в череп.
— А тут!
Весь год весь мир занимался восстановлением Гхора.
Во всех медицинских и ратомических институтах были созданы лаборатории восстановления жизни. Ратозапись тела Гхора размножили, разделили на части и разослали во все страны света. Головной мозг изучался в России, спинной мозг — в Северной Америке, скелет в Южной, рот, глаза и уши — в Африке, сердце — в Индии, кровь и сосуды — в Китае, желудок — в Германии, железы — во Франции и Италии. Нарочно не упоминается, куда попали ноги или кишки, потому что некоторые страны могут обидеться, хотя, право же, куда труднее и почетнее восстановить кишки, чем благородный лоб, кожу и кость.
Лишь в одном месте Гхор существовал весь целиком, и то в виде разборной, расчерченной мелкой сеткой модели.
Модель эта стояла в диспетчерской штаба по спасению Гхора, а главным диспетчером был Сева. С утра до вечера стоял он у селектора, носатое лицо его металось по всему белу свету, десять раз за день совершало кругосветное путешествие, резкий голос требовательно напоминал:
— Аргентина, вы обещали сдать всю полосу УВ к первому числу. Выполняете слово?
— Филадельфия, вы задерживаете конский хвост (так называется пучок нервов на копчике).
— Мельбурн, я получил мизинец, спасибо. Все в порядке. Приступайте к безымянному пальцу.
— Осака, как у вас дела с гортанью? Микрофлора сложная? Так оно и должно быть. Неясность с ратозаписью? Хорошо, высылаю вам инструктора. Лучшего из лучших — самого Кима. Спасибо скажете. Встречайте через три часа.
И «лучший из лучших» надевает ранец, чтобы лететь на московский ракетодром.
Ким летает. Сева беседует, а Том безвыходно в лаборатории. Окружен приборными досками, индикаторными лампочками, проекторами, реостатами. Он занят ратомедицинскими машинами, ибо без техники нельзя прочесть ни единой записи. Ведь в одном мизинце Гхора сотни миллиардов клеток, и в каждой клетке триллион атомов, и каждый записан тысячью ратобукв. Записано, а прочесть нельзя: жизнь коротка, людей на планете мало.
Приходится обращаться за помощью к машинам.
Есть ратомашина, читающая: она упрощает запись, распознает клетки. Следит за ратолентами вогнутым своим глазом и печатает лучом на фотонитке: «Н-н-н-ннервные клетки, м-м-м-мышечные, к-к-к-к- костные, э-э-э-красные кровяные шарики, л-л-л-белые…». Иногда попадается нечто неизвестное машине, чаще всего незнакомые ей микробы. Их надо рассмотреть и вредные исключить. Зачем оживающему Гхору вредные микробы? (Тут, между прочим, возникают открытия. Найдены в записи неизвестные науке микробы. Вредные, бесполезные или нужные? Идет проверка. Молодой врач Носада пишет ученый труд: «О штаммах микрофлоры в гортани Гхора»).
Есть ратомашина сличающая. Ей дается образец: нормальная идеально правильная клетка, нормальное чередование, нормальная молекула. С нормой она сличает ратозапись, указывает отклонения. Отклонения нужно осмотреть внимательно — не машинным, человеческим оком: какой в них смысл, полезны или вредны? Омертвевшие клетки долой, вклеим в ратозапись живые. Непонятное отклонение? Изучим. Не таится ли и здесь полезное открытие?
И есть, наконец, ратомашина печатающая, подобная читающей, но работающая противоположно — не от тела к записи, а от записи к телу. Она нужна, когда исследование закончено, составлен проект реконструкции мизинца, без вывиха и отека, без склеротических отложений, без мертвых клеток, составлен и переведен на машинный язык: м-м-м… к-к-к… э-э-э… Считывая эту диктовку, машина изготовляет по ней ратозапись, запись вставляется в ратоматор, мгновение… и мизинец готов. Еще месяц он живет в физиологическом растворе, проверяется, копируется, вновь режется хирургами. И наконец курьер увозит тяжелую коробку с ратозаписью в Серпухов, а Сева мажет красной краской еще несколько кубиков.
И странное дело: за всеми этими хлопотами исчез Гхор. Австралийцы думают о пальцах, японцы — о гортани, Сева — о кубиках, Том — о ратосчитывании, идут споры об органах и органеллах, нормальных и патологических, о срезе № 17/72, о слое УВ, о квадратике ОР-22. Гхор исчез. За деревьями нет леса.
Забывается Гхор и потому, что одновременно идет проверочная работа на животных: крысах, морских свинках, собаках, обезьянах. Их фигуры, тоже разрезанные на слои и кубики, стоят в той же диспетчерской, что и фигура Гхора. Животными занят Ким, он изучает всяких животных, а в Осаке изучают всякие гортани: гортань Гхора, гортани великих певцов, гортани немых, гортани соловьев и собак.
В Австралии — левая рука, в Японии — горло, в Австрии — пищевод, а мозг — в Серпухове. Лада работает в отделе мозга. Перед ее столом экран, на нем амебообразные с длинными нитями нервные клетки. И схемы молекул — белковых и нуклеиновых с буквами АБВГВГАА и т. д. Лада непосредственная помощница Зарека. Изучает часть мозга, связанную с переживаниями (эмоциями — радостью, горем, надеждой,