сказать осуждающе:

— Чистый убыток державе. Нехозяйственно как-то!

— Ничего не понимаю, — глухо, с болью и стыдом сказал тоже молчавший до сих пор комиссар дивизии. — Я боюсь думать, боюсь сам с собой разговаривать. Без конца задаю себе вопрос — знает обо всем этом хозяин?

Все затихли, ожидая дальнейших слов комиссара. Теперь он не имел права молчать, теперь он должен продолжать. Но он молчал, по-прежнему опустив глаза.

Камера мерно гудела. От стола доносились голоса шахматистов. Шахматы вылепили из хлеба, урвав кусок от своих несчастных трехсот граммов.

— Мы вот так пойдем!

— А мы вот так! Шах!

— Вот это ай-яй-яй!

— Вот это ай-яй-яй! — насмешливо повторил танкист восклицание шахматиста. — Товарищ военком не может ответить на политический вопрос. Ай-яй-яй! Вы ведь в конфликте на КВЖД участвовали, чанкайшистов лупили? Поди, голосили: «Политруки, на фланги! Вперед! Ура!» А теперь, поди, караул готовы кричать? А где же ваши ордена и прочие регалии? — бесцеремонно сунул он палец в дырку на гимнастерке военкома. — Сталин дал, Сталин взял, да святится имя его?

— Да не Сталин, — тихо ответил военком. — За гражданскую мой орден.

— А сорвал Сталин! Да еще с мясом! Тут опять вопро-осик, — с тихо-яростной улыбкой протянул танкист, — да еще какой! Ну, а как думают по данному поводу наши партийные верхи? — посмотрел он на доктора, члена обкома, и на секретаря райкома. — Знает хозяин или не знает, как нас на карачки ставят?

Ох, этот проклятый вопрос! Когда он задавался — а задавался он все чаще и чаще — мы избегали смотреть друг другу в глаза.

— Говорят, он болезненно-мнительный, подозрительный и недоверчивый, — тихо, нерешительно сказал после общего молчания секретарь райкома. — Очень сложный, трудный человек.

— Пошло-поехало! Опять в психологию ударились, — устало вздохнул танкист. — Я буду цацкаться с его трудным характером, а меня здесь на карачки будут ставить? Ведь мы при социализме живем, это вы понимаете? Или у вас нет никакого ощущения времени?

Тут и я заговорил, я рассказал, как следователь добивался от меня подписи под ложными клеветническими показаниями, уверяя, что это якобы необходимо Сталину. Кончил я так:

— Сталин не знает и сотой доли того, что здесь творится. Требовать от советских людей подлости, лжи, клеветы его именем! Разве он позволил бы это? От него скрывают! Я в этом уверен.

— Ваша правда, товарищ! — радостно закивал мне печник. — В него не то, что камнем, соломинкой кинуть грешно! Я в него, как в бога, верю.

— «По правде, всех богов я ненавижу!» — тихо и медленно проговорил Пиотровский. Он стоял привалясь к стене, с закрытыми глазами.

— К месту сказали, Адриан Иванович! — улыбнулся жестко танкист.

— Не я, Эсхил[1] сказал, — по-прежнему с закрытыми глазами откликнулся Адриан Иванович.

— Нет, почему же, насчет богов, хоть небесных, хоть земных, я не против. С ними как-то тверже, — задумчиво почесывая скулу, сказал колхозник.

— С богами и боженятами земными ты, как хочешь, поступай, хоть на божницу ставь, хоть на себя вместе с крестом вешай, — проговорил с пола начальник депо, — а поглядывай почаще на народ. Вот, смотри, — широким жестом обвел он камеру. — В трех щелоках нас здесь варили, утюжили, мяли, катали, а сколько сподличало, испоганилось? Это что значит? Это значит — советская да ленинская правда в них живет!

— Были и подлецы! — раздраженно оборвал начальника депо танкист. — Летчика вспомните. Как с такими?

Военный летчик, лейтенант, на допросе не только себя погубил, но и «назвал фамилии». Сколько он своих товарищей и друзей обрек на гибель — неизвестно. А узнать о его предательстве было нетрудно: мы в обед ели баланду, а ему приносили солянки, борщи и бифштексы. «Большой дом» грубо, нагло издевался над честными, стойкими, а может быть, хотел соблазнить их тридцатью сребрениками в виде бифштексов. Но ел лейтенант свои бифштексы стоя, повернувшись лицом к стене. Он боялся наших взглядов. Он целыми днями сидел лицом к стене, понурый, обхватив голову руками. Наконец камера не вытерпела. Староста подошел к нему и сказал: «Попросились бы в другую камеру. Неужели не чувствуете? Советую в одиночку проситься. Понимаете?»

Летчик побледнел и ничего не ответил. Скоро его забрали от нас.

— А с такими, говорю, как? — повторил вопрос танкист.

— Он ответит за это. Не беспокойтесь, сполна ответит! — сказал геолог.

— Вы не то говорите. Кто за него ответит? — бросил напоследок танкист и отошел.

— И за тебя кто-то ответить должен, — прошептал геолог, глядя на отошедшего. — А кто?

В коридоре загремел отбой.

— Приятных снов, товарищи, — улыбнулся нам доктор. — И давайте, друзья, верить. Сожми себя в кулак, и, если хоть на секунду разожмешься, пропал! Верить и надеяться!

— Больше нам ничего не остается, — печально сказал геолог.

8

Камера наша непрерывно пополнялась. «Черный ворон» привозил все новых и новых людей, испуганных, растерянных, пришибленных, смутно догадывавшихся о непоправимой беде, свалившейся на их головы. Скоро в нашей камере не только лежать, сидеть будет негде, будем стоять вплотную, дыша друг другу в затылок, как в трамвае.

На новичков набрасывались с жадными расспросами. Мы были заживо погребены, мы не знали, что делается на белом свете. И нам рассказывали, что расстреляны, как изменники родины, маршал Тухачевский и командующие округами Уборевич и Якир, что всюду со страхом говорят о «сталинском наркоме» Ежове, что всюду висят плакаты, изображающие огромные жуткие «ежовые руковицы», что люди боятся друг друга, опасаются предательств, доносов, клеветы. Кто-то из нас спросил, не заметно ли, что народу в Ленинграде поубавилось, и ему ответили: этого не заметно, но в редкой семье не говорят об арестах родных, знакомых или сослуживцев; в Ленинграде появилось выражение «ловят большим неводом».

Настроение в камере резко изменилось. Черная тоска ударила в душу. Прекратились шумные разговоры, прекратились и споры. Недоверие к ближнему, подленькая опаска проползли, видимо, с воли и в нашу камеру. Но «Утренние беседы в Шпалерке» не прекратились, и это была наша единственная отрада и утешение.

И вдруг новые удары, от которых холодела душа.

Одному из секретарей райкома следователь передал письмо от жены, тоже члена партии. Жена проклинала его, врага народа и врага партии. Затем получил письмо от сына, студента и комсомольца, недавно арестованный директор крупного ленинградского завода. Сын тоже в резких выражениях осуждал отца, и писал он не только от своего имени, но и от имени матери, жены директора. «Мы отказываемся считать мужем и отцом человека, изменившего советской власти и партии. Считай, что жены и сына у тебя нет!»

Эти два письма легли на души всех нас чугунными плитами и давили, давили до нестерпимого желания кричать, вопить. Да, мы прокаженные! Наши любимые и любящие и те отрекаются от нас. Что толкнуло их на этот жестокий поступок, на отречение, на предательство? Трусость? Страшно думать так о своих любимых. А может быть, они поверили выжженному на нас клейму? Это еще страшнее! Сверх меры, сверх сил человеческих наши испытания! Что же теперь делать нам, как дальше жить? Сказать сомнениям — нет, неверию — нет, слабости — нет! Вот что делать. Сжать себя в кулак.

Вы читаете Дело № 179888
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату