относится, если можно так сказать, к «уже более». Говоря так, я подчеркиваю, что твои «выше и ниже по течению» могут быть переписаны (очевидно, следуя моему «вмешательству решением») в терминах, связанных со временем.
Я еще вернусь к вопросу о времени. Отмечу только, что оператор «одно», который ты называешь структурой (но и здесь присутствует решение, это все то же решение, то самое, которое превращает язык теории множеств в саму онтологию), в соответствии с совсем другим решением мог бы называться — и назывался — схемой. Здесь я имею в виду Канта — великого отсутствующего твоей книги. В первой «Критике» Кант называет этот оператор схемой, а не структурой, то есть не понятием, причем как раз потому, что он полагает: имеется такой вид единения множественности, который не является фактом для понятия.
Когда ты называешь непосредственно структурой всякое сочтенное-за-одно, ты признаешь, что есть лишь один единственный возможный вид единения и он относится к разряду понятий. Очевидно, именно это и подразумевается в твоем решении прибегнуть в качестве онтологии к теоретико-множественному языку. Мне представляется ясным, что, напротив, в относящейся к критицизму проблематике вместе с Кантом и вопреки Лейбницу осуществляется попытка с величайшим тщанием сохранить тот вид единения множественности, который называется схемой. Этот оператор приписывается той странной способности, которая совершенно отсутствует, как, впрочем, и должна, в твоем дискурсе, — «чувственности». Тому, что в данный момент зовется «чувственностью», в другом месте и позже — «воображением».
Я готов признать, что весь вопрос — это вопрос об одном и множественном, разногласия приходятся на способ его трактовки. Твое решение подразумевает, что единственным способом трактовать проблему одного и множественного является математическая онтология. Единственной онтологией, по твоему мнению, является онтология математическая, единственным способом трактовать проблему одного и множественного — способ теоретико-множественный. Первым следствием подобного решения оказывается то, что оно загоняет время в ловушку. Тебе следовало бы вывести время из чего-то иного, нежели теоретико- множественная онтология. Все, о чем оная может подумать как о времени, будет таковым лишь по аксиоме экстенсиональности, а та способна дать только обычную последовательность добротных натуральных чисел, преемственность. Это, несомненно, необходимо и неотвратимо, но и не слишком интересно в качестве концепции времени — как раз потому, что подобное время вполне постижимо. Эта аксиома учит нас, что имеется временной счет-за-одно.
Возвращаюсь к принципу, согласно которому оператор «одно» позволяет множественному предъявиться в присутствии только в качестве ситуации (до такой, если не ошибаюсь, степени, что предъявление с ситуацией перестановочно). Предъявиться может только то, что в множественном было объединено счетом-за-одно в качестве ситуации. Каждое предъявление ситуационно. Но ведь это «только» подразумевает и иное по отношению к тому, что теряется в «только», не так ли? Исключение подразумевает исключаемое. Иначе говоря, если множественность предъявляется лишь как сочтенное-за-одно, так потому, что имеется наискось перечеркнутый ноль, пустота, небытие бытия, несостоятельная множественность, в которой, так сказать, черпает оператор синтеза, одно как оператор. Загадочным образом вроде бы имеется несостоятельность. Полагаю, это очень важно для твоей позиции в целом, поскольку именно здесь и способна далее сартикулироваться твоя проблематика события. Одно черпает из нуля, черпает из несостоятельного. Нельзя ли назвать его «материей»? — Что же я такое говорю! Это не была бы даже материя философской традиции, в первую очередь Аристотелева, каковая уже, как ты показываешь в своем размышлении об Аристотеле, столь одержима своим включением и своей реализацией, что уже предназначена форме или является уже пред-объединенной, уже финализированной множественностью. Это была бы намного более «сырая» материя. Кое-где о материи в этом смысле говорит Кант, о чистой несостоятельности, о которой нечего сказать, о которой ничего нельзя сказать. Не это ли, по сути, и есть его «в себе»?
В этом пункте твоя позиция совершенно ясна: доступ к несостоятельной множественности, к бытию или небытию, нулю, доступ к чистому
Оно тематизируется в «Броске кости» посредством пера, которое ты, если не ошибаюсь, называешь пером тревоги. Малларме, на твой взгляд, полагает, при этом скрывая, что имеется, что посредством письма может иметься доступ — не к самому присутствию, не к несостоятельности, не к бытию или небытию, а к неразрешимости самого счета-за-одно. Письмо может сделаться свидетелем того факта, что счет-за-одно в конце концов является решением. В этом размышлении ты предвосхищаешь то, что потом назовешь в приложении к событию вмешивающимся решением. Здесь пробивается наружу идея невозможного письма, невозможного, поскольку оно само неразрешимо, оно не может решить о самом себе, имеется некое невозможное письмо, которое пытается выступить в качестве свидетеля того, что счет-за-одно есть решение и что само это решение незаконно. Письмо свидетельствует также о том, что то, что еще не сочтено-за-одно, тем не менее «тут». Но оно может засвидетельствовать это, лишь погружаясь в пустоту, о которой оно свидетельствует, или, по меньшей мере, этой пустотой «поглощаясь». Все то, что ты потом вводишь в качестве понятия родового под рубрикой «на краю пустоты», уже, очевидно, набросано здесь и останется окаймлено, омываемо письмом Малларме из «Броска кости».
Здесь кроется тревога: ты настаиваешь на этом (на странице 220 и следующих), но вводишь ее, мне кажется, по поводу Малларме (и это слово вызывает у меня страх), судя по всему, имеется некая «смелость» письма на краю пустоты, свидетельствующая о крае пустоты, о том, что в ситуации есть от нуля, и эта смелость будет так или иначе вознаграждена, по-моему, ты используешь слово «вознаграждение». Вознаградит ее в «Броске кости» появление созвездия. Перо летит по волнам, почему, собственно, письмо и находится на краю пустоты, но, прежде чем кораблекрушение будет полностью завершено, в качестве исключения (это слово Малларме) появляется Большая Медведица. Семь образующих созвездие звезд становятся как бы записью счета, определенно ускользающей от кораблекрушения парадигмой счета. И тем самым как бы имеется некий «очерк» сочтенного-за-одно вне места. Ибо что касается того мрачного места, куда мы погружаемся, где ничего не будет иметь места кроме места, «ситуация» письма образуется лишь на краю пустоты, пустота остается здесь «тронутой» как несостоятельноств том и тем, что не может не снабдить ее состоятельностью. Но набрасывает себя прямо тут состоятельность вне места, помыслить которую необычайно сложно и на которую нам указывает метафора, или образ, или не знаю что еще (и что ты превращаешь в понятие), нависающей, его, конечно же, не замечая, над кораблекрушением Большой Медведицы. Это созвездие становится вознаграждением за смелость писать, что означает: держаться на краю пустоты.
Таково прекрасное, быть может, лучшее из когда-либо предпринимавшихся, прочтение «Броска кости». И однако, я спрашиваю себя, как спрашиваю и тебя: как же ты поступаешь с ней, с этой Большой Медведицей? Можешь ли ты ее интерпретировать в рамках того, что в дальнейшем назовешь интерпретацией и решением? Принадлежит ли взгляд Старика к разряду «верности»? Мне кажется, что нет. По-моему, здесь имеется два возможных прочтения: одно откровенно платоновское, со всем тем от истинного безразличия ко времени, что оно несет в себе. Или же мы вводим Большую Медведицу в генеалогию верности, и она появляется не как первое событие (парадигма), а как предшествующее событие, к которому именующим вмешательством привязывается событие актуальное. Созвездие вместе с кораблекрушением состоят тогда в ведении одной родовой процедуры. И я не вижу, как требуемая от этой процедуры смелость верности может когда-либо быть вознаграждена очерком вне-места.
В общем и целом, мне кажется, что ты не можешь полностью исключить нематематический