понимает.
Теперь я понимаю: это я его не понимала…
Впрочем, нет! Всё – не так! Что я твержу ерунду: я не понимала, он не понимал… Мы оба всё понимали! Но – до какой-то черты. Ведь наше общение происходило на разных уровнях. На одном уровне мы понимали друг друга с полуслова. На другом уровне – мы могли отчаянно спорить: из-за каких-то нюансов в его номерах, или из-за какой-нибудь строчки в моих стихах. Но был и ещё один уровень, к которому лучше было бы (для меня, по крайней мере) не приближаться вовсе. Здесь понимания не было никакого. Потому что мы стремились к разному: я – к платоническим отношениям, где нет понятий «мужчина-женщина», а только общение интеллектов и душ.
А он… он нуждался в тепле. Он был очень одинок. Это читалось во взгляде, в каждом жесте. В каждой его клоунаде, в его новеллах… Ему хотелось тепла. И, встретив во мне существо любящее и преданное, он, естественно, ждал от меня тепла. А получал колкости и пугливые отшатывания. Пуританскую строгость и обиду. Он не понимал: в чём его вина и ошибка?
А его вины тут не было. Как и моей тоже.
Тут не было ничьей вины.
Просто я его любила какой-то ДРУГОЙ любовью.
И именно эта непостижимая, странная любовь стояла между нами: не соединяя, а – разъединяя.
…И когда мне открылась сущность моей любви к нему, – мне стало спокойно и удивительно хорошо…
Прямо как гвоздь в мозгу засело! И не вытащить его оттуда… Так и колет:
«Если б ты мне не нравилась, как женщина…»
А я хотела, чтобы он видел во мне ЧЕЛОВЕКА. Не женщину – а человека. И любил бы человека.
– Сразу видно, что в степи жила. Дикарка! – смеялся он.
Я обижалась.
– Ты обижаешь меня, – говорил он.
– Чем?
– Тем, что обижаешься на меня.
На нежность я отвечала колкостью. На трогательные комплементы – паническим испугом.
– Не надо! Пожалуйста, не надо! – твердила я.
– Можно тебя поцеловать?
– Нет!
– Тогда поцелуй меня сама, – говорил он своим мягким, вкрадчивым голосом.
– Зачем? – изумлялась я.
Он смеялся…
– Почему вы смеётесь?
– Ну, не плакать же! – говорил он.
– Действительно…
А мне при этом хотелось плакать. И его это раздражало. Он не переносил грусти на моём лице.
– Улыбнись сейчас же! – говорил он, причём – довольно жёстко.
И я, скрепив сердце, улыбалась.
…Потом… потом всё разъяснилось. Потом – спустя целую жизнь…
Судьба приведёт меня в дом к его крёстной. Милая тётя Женя… Младшая сестра его матери. Она же была его крёстной. Она многое мне рассказала… Рассказала, как Лёню крестили в храме Нечаянной радости, который стоял напротив их дома в Марьиной роще – как раз через дорогу… Тётя Женя была хранительницей большей части его архива. Она мне показала старые, ещё довоенные фотографии, и на одной… Лёня, маленький, в матросском костюмчике, его старый, морщинистый отец и его юная мать с бесконечно печальными глазами. И тётя Женя сказала:
– На Тоне здесь прямо лица нет. Незадолго перед этим умер её второй ребёнок. Девочка.
– Лёнина сестра?… Так у Лёни была сестра?!
– Да. У Лёни была сестра. Но умерла во младенчестве…
Так вот оно что! – ударило меня, как током. Так вот кем я была ему. Сестрой!
Да, я верю в переселение душ. Верю в продолжение жизни в другом облике. В другом облике, в другое время. Если есть в этом высший смысл…
Нет, не зря же столько раз слышала от самых разных людей: «А вы с Енгибаровым похожи!» Не зря мы не могли поссориться навсегда. Да, спорили, да, делали друг другу больно, вольно или невольно. Но при этом никогда не оставляла уверенность, что мы, поостыв, встретимся снова. Так бывает только у братьев и сестёр. «Брат и сестра» – это покрепче любых других отношений.
…Порой мне казалось, что я постоянно балансирую на тонкой проволоке… а там, внизу – бездна!…
– Ну, как ты там, Нуш? – окликала меня Дюшен.
– Ничего…
«Ничего» – очень ёмкое слово. Оно таит в себе такие глубины!… Из этих глубин и родились стихи той весны – весны семидесятого года…