— Отец ошибся. Я Льва Толстого не читал, — сказал Федя.
Глаза у Виталика наполнились желтым нехорошим светом: Федя не умел лгать, и это было поражение Мартынова. Он смотрел на Федю так же, как в тот миг, когда натравлял на него ребят. Федя все время, пока был в этом доме, помнил об их первой встрече. Он все ждал, когда же Виталик заговорит о стычке, и они покончат со своей противной и постыдной тайной, но Виталик держал себя так, будто ничего плохого между ними не было, будто они виделись первый раз.
— Пошли, я покажу тебе самолет, — сказал он.
Они вышли во двор.
На широком дворе военкомата стояло три здания: военкомат, дом военкома и сарай. Сарай был разделен надвое. Полсарая — под конюшню, полсарая — для служб. Лошади на выпасе, сарай для служб заперт, но в треснувшей двери зияла такая щель, в которую при желании можно было просунуть голову. Рисковать не стали, и так все было видно.
У стены лежало зеленое крыло. Уцелело. Хвост тоже уцелел. А все остальное — груда светлого и зеленого железа. Провода, шланги, трубки, трубочки.
— Совсем недавно разбился, — сказал Мартынов. — У них что-то сломалось. Они долго кружили. Наверно, место выбирали для посадки. Только ночь была, ничего не видно, а потом — взрыв. И все.
— А сколько летчиков было?
— Кажется, пятеро.
— И все разбились?
— Все.
Феде не хотелось больше смотреть на разбитый самолет, но печали своей и страха своего он не хотел показать Мартынову. Самолеты были старой Фединой болезнью.
Мама рассказывала, что первым его словом было «военный» («ляленный»). А когда он научился говорить и ходить, то дни напролет маршировал, и каждому встречному объявлялось: «Я буду Чапаевым — Чкаловым». Но потом Федя узнал: Чапаев утонул в реке Урал, а Чкалов разбился на самолете. Федя притих, перестал маршировать и уже не приставал к прохожим.
— Я из самолетных трубочек сделал себе четыре самопала. На пятьдесят шагов бьют, — сказал Мартынов.
— А ты из настоящего пистолета стрелял? — спросил Федя и перестал дышать: он знал ответ и уже завидовал.
— Конечно, — сказал Виталик, — я стрелял много раз из пистолетов разных систем, из револьвера с барабаном, из немецкого парабеллума… Хочешь пулемет посмотреть?
Мартынов раскусил Страшнова и наслаждался теперь могуществом своим.
Пулемет стоял на сцене.
В пустом зале клуба пахло сухими чистыми полами и краской. Вся задняя стена сцены была закрыта огромным холстом. На холсте моряк с гранатой, морское бело-синее знамя над ним, а на земле два убитых моряка.
— Ты можешь потрогать пулемет, — великодушно разрешил Виталик.
Федя не стал трогать пулемета. Во рту пересохло, но не стал. В этом зале одному бы побыть. Мартынов опять смотрел на Федю желтыми глазами, а тот краснел, и ноги у него прирастали к полу.
— Впрочем, — сказал Виталик, — в этом пулемете ничего интересного. Он — учебный.
И Феде стало еще хуже.
Не сдержись, лег бы он за этот пулемет, прошелся бы очередью по вражеской цепи, а Мартынов в лицо ему рассмеялся бы. И пальцем бы на него показал. Пулемет-то учебный. Из него никогда не стреляли.
— У моего отца, — сказал Виталик, — есть осколок. С желудь. Хирург этот осколок из виска у отца вынул, в госпитале, а как отец в себя пришел, подарил ему. Мне отец давал подержать.
В груди у Феди стало тесно. Как же так? Как же так: он, Федя, почти ненавидит этого желтоглазого злого Мартынова, а он, этот Виталик, держал осколок, который вынули из виска… Феде вспомнилось лицо майора, веселое, круглое, и узкий шрам на виске.
Федя был готов забыть все, даже ту первую встречу. Он готов был стать самым преданным другом Мартынова, а Мартынов…
— У меня есть своя лошадь, — сказал Виталик. — Ее пастись угнали, вместе с другими лошадьми. Мою лошадь я назвал: Горизонт.
Мартынову друзья были не нужны. Ему хватало подчиненных. А подчиненные у него были.
В тот день у военкома Бориса Петровича Мартынова собралось избранное общество.
Первыми пришли судья Иван Иванович с женою Розой.
Страшновы, люди в Старожилове новые, приглашены были не только из любопытства, но и потому, что у них был сын, ровесник Виталика.
Еще один гость — начальник электростанции Васильев. Он пришел в гости один. Жену отвез в родильный дом. У них было три девочки и три мальчика. И вот теперь все должно было решиться: туда или сюда. Сам Васильев ожидал мальчишку.
Опять-таки один, но верхом на редакционном коне, до военкомата от редакции было добрых полверсты, прибыл негодный к строевой службе, белобилетник и холостяк, редактор местной газеты «Путь» Ляпунов Илья. В полувоенном френче, в сапогах, на голове — кубанка, на глазах — пенсне. На все Старожилово Илья Ляпунов был единственный поэт и декламатор.
Такой же разъединственной была и Татьяна Татарская, врач, председатель военной комиссии, женщина незамужняя и красивая. По загадочности своей, острословию, по красоте и компанейности она была самым желанным гостем на празднике, тем более что приглашение принимала одно из десяти.
Последним, как и следовало ожидать, как того требовал старожиловский этикет, явился Виктор Семенович Водолеев, председатель райисполкома. Крикун, но добряк, умница.
С прибытием Виктора Семеновича сели за стол.
Все посмотрели на Виктора Семеновича, и тот сказал свой тост самого знатного гостя:
— За хорошую семью, товарищи! За друзей наших Асю и Борю, за сына их Виталия. И самое главное — за победу, за скорейшее окончание войны!
Борис Петрович встал, высокий, красивый, поднял бокал:
— За нашу любовь!
Ася Васильевна глянула на него сбоку, но такими любящими, такими преданными глазами, и еще что-то было в этом взгляде: тревожное, радостное, тайное, недоступное никому, кроме них, глянула быстро, но все заметили этот взгляд, и Страшнов, хоть и новый человек, а не удержался и крикнул: «Горько!»
Это был самый удачный тост, вовремя и от души сказанный. Военком и военкомша поцеловались, а Страшновы безоговорочно были приняты в круг этих людей.
Дети пировали в библиотеке. На столе белоснежная скатерть, как в настоящих гостях. Три вазы. В одной печенье, в другой конфеты, в третьей яблоки. В большом стеклянном графине свежедавленый вишневый сок. Две бутылки настоящего, сделанного на заводе