— Цура! — крикнул Федя, потому что к косарю подойти было никак нельзя. Он по сторонам не глядел.
— Федька, ты? — вытаращил глаза Цура, опуская косу наземь. — Попить принес? Молодец!
Припал губами к бидончику.
— Горбунов отстал, — сказал Федя, — он даже от мамы моей отстал.
— Трепло и есть трепло, — Цура вернул бидончик и собрал ладони корабликом. — Плесни.
Брызнув с ладоней на лицо себе, дохнув всей грудью, поднял косу и улыбнулся Феде горестной своей, Цуриной, улыбкой.
— Если бы росточку-то мне! Эх, Федька!
Достал из кармана брусок, отбил полотнище.
— Ладно, Федюха! Где наша не пропадала! Через час кончим эту луговину.
Федя понес воду Цуриной жене, потому что она тоже была добрый косарь, не уступала отцу, хоть отец и старался. Было видно, как старается.
Прасковья воды попила, а мама отказалась.
— Распарилась, боюсь холодной воды. Лучше потерпеть.
Горбунов пил воду жадно, причмокивая губами.
— Хороша водичка! — и подмигнул Феде. — Видал, Цура-то как?
— Видал, — сказал Федя. — Выходит, что он и есть орел.
— Не все ему кнуты плести, пускай и поработает, — хохотнул Горбунов, словно поражение нисколько не трогало его.
Через час клевер скосили. Мужики и Федя искупались, женщины умылись, Цура запряг лошадь, и, с минутку поглядев на артельную свою работу, косари поехали на большой Васильевский луг.
— Пап, — потянул Федя отца за рукав, — скажи! А сколько нужно скосить сена, чтоб орден дали?
— Ох-ха-ха-ха! — закатился Горбунов. — За сено — орден захотел!
— Я же не для себя! — покраснел Федя. — Я хочу, чтоб вам дали.
— Ордена, дружок, на войне зарабатывают! Кровью, — сказал Горбунов серьезно.
— За труд тоже дают ордена, — не сдался Федя. — Девочке Мамлакат орден Ленина дали за то, что она хлопок двумя руками собирала.
— Ну, то хлопок! А лесникам не ордена дают, а выговора. Там порубка, там пожар. Сено незаконно скосили. Питомники плохо растут. Рубки ухода не сделаны, сухостой не убран.
— Подожди, сынок, — сказал отец, — кончится война, разберутся что к чему — дадут и лесникам ордена! И есть за что. Помнишь, Евгения, можарское наше житье? Меня уполномоченным тогда назначили по заготовкам дров для железной дороги. Вы вот только поймите, товарищи, какое это задание было! Наша железная дорога осталась единственной ниточкой для эвакуации. С фронта раненых везли, на фронт пополнение, технику. Угля ни крошки, Донбасс у немцев. И пошли в топку наши дубовые леса, наша гордость… А заготовители-то кто? Кто спасал заводы, людей? В деревнях одни женщины, лесники — женщины. Осень на дворе. Дожди, слякоть. Грудных детей на детишек оставляли. Пилы скверные, а дубы — в два, в три обхвата. Чиркают они, мои горемыки, чиркают. Страшно смотреть. А каково мужиком-то быть среди такого воинства! Там одну подменишь, там другую. Солнце еще в небе, а в глазах уже темно. Все сделали, однако, все успели. Шли паровозы, как миленькие, на дровишках наших. А сколько потом леснички мои, все те же женщины, лыж сделали для зимнего наступления?! Дай мне волю, проехал бы я по деревням тем, возле которых лес мы рубили, и каждой женщине — по ордену. Каждой!
— Больно щедрый ты! — сказал Горбунов.
— Николай Акиндинович — правильный человек! — отрезал Цура.
— Я бы тоже для женщин орденов не пожалел… Они и ребятишек сберегли, и всю мужскую работу на себя взяли. Да еще и новых народили дитенков.
— Верно ты говоришь, Саша! — сказала мама, и Федя удивился — как хорошо Цуру-то зовут: Саша. — Это сейчас не видно, а лет через двадцать, когда придет время нынешним крошечкам и в армии служить, и работу всякую работать, тогда только и оценят нынешних женщин. Хоть и война, и голод, и горе, а не побоялись детишками обзавестись.
— Тпру-у! — зычно рявкнул Цура, останавливая лошадь. — Николай Акиндиныч!
Отец встал в телеге.
— Не пойму!
Васильевский луг, просторный луг между рекой и лесом — был скошен.
— Вон человек у черемухи, — показал Горбунов. — Поехали спросим, кто тут хозяйничает.
Навстречу им шел, опираясь на деревяшку, безногий Коли Смирнова дядька: Федя его сразу узнал.
— Коля все это! Коля! — говорил инвалид, снимая на ходу фуражку. — Здравствуйте!
— Здравствуйте! — ответил отец, спрыгивая с телеги. — Для кого же это Коля расстарался?
— А не знаю для кого, — улыбнулся дядька Коли Смирнова. — Вы позвонили, Коля косу в руки и — сюда.
— Так что же это он, один, что ли? — не поверил отец.
— Да почитай что один. Я хоть тоже махал, но куда мне за ним…
— А где же Коля-то?
— Спит. В кусту спит. Он всего с час подремал, в самую темень-то, а потом опять… Мне, говорит, месяц не для гуляния даден. Я для своего сыночка так все должен устроить, чтоб хорошо ему жилось, чтоб легче нашего.
— Для какого же сыночка? — удивилась мама. — А если девочка будет?
— Настя тоже ему говорит, а он ей в ответ: а для дочки и того пуще стараться нужно.
— Вот ведь какой богатырь! Спасибо вам! — лицо у Николая Акиндиновича так и просияло. — Ну, пока Коля спит, давайте-ка займемся сеном. И сгрести, и свезти нужно.
Федя работал граблями, а сам все трогал себя под мышками и на спине: не выступал у него пот, да и только!
Когда взрослые сели передохнуть и закусить, Федя сбегал к черемухе.
Коля спал, свернувшись калачиком, губы у него от сна припухли, он тихонько дул в них, и белая ромашка возле его лица качала веселой головкой, словно приплясывала.
На носу у Коли были веснушки, а усов у него еще не было.
Федя посмотрел на огромный Васильевский луг, скошенный Колей, и опять на Колю, на богатыря. И снова не поверил глазам своим: нет, не богатырь раскинулся на широком поле в богатырском сне, и даже не дяденька, а всего лишь большой мальчик.
Федя посмотрел на свои пальцы, сжал одну руку, другую.
«Сколько дней-то осталось Коле дома быть? Хоть бы Настя уж поторопилась родить ребеночка. Человек ведь на войну идет. Родину защищать».
Глава пятая