толики фамильярности, обратился Никита к Эм-Си Марии и разомкнул, наконец, сонные вежды.

Эм-Си Мария дружелюбно оскалилась — малыш проснулся, слава Всевышнему. И мощные, длинные ключицы ее заходили, как оглобли разворачивающейся на полном скаку тачанки, и ее густые бусы затрещали пулеметной дробью. И ее тощенькие и, скорее всего, морщинистые ямайские грудки, слегка прикрытые художественно изодранной вышитой дерюжкой, заколыхались на сквознячке, звонко зашуршали так, как может шуршать только свежий глянцевый постер: «…your shadow and sun, your song, so long song of yo-o-ours…»

— Идолище, — нежно скривился Никита, — дреды оборву, к такой-то бабушке. Или Войду подарю. Ему и шурши.

«Фу-ты ну-ты», — фыркнула Эм-Си и не без кокетства сощурилась, как будто бы ей не все пятьдесят с длинным хвостиком, а не более чем тринадцать-четырнадцать, и Никита ее первый серьезный ухажер. Веселые морщинки потекли от припухлых век на виски и скулы, от уголков рта — на высоко поднятый и маленький, как у черепа, подбородок, по длинной жилистой шее пробежал снисходительный смешок.

Никита протянул руку и ладонью кое-как примазал отклеившуюся полоску скотча к стенке. Постер косо натянулся, почти перестал трещать и усугублять головную боль и душевные страдания, приобретающие порою — при безденежье и вынужденном посте, вот как сейчас, например, — формы прямо-таки извращенные. До чего себя жалко, сил нет! Нормально, да? (Как сказал бы в былые времена, то есть где-то с год назад, Войд. Чего он вспомнился-то, глюкало полированное?) Нет, а с головой-то что делается? Ммм…

— Травма черепно-мозговая, моя любо-о-овь… — простонал Никита. Добрая подружка Эм-Си не стала обвинять его в плагиате, но перекосилась в гримасе молчаливого сострадания к похмельному братцу Никитушке, а потом, призвав своих чужедальних богов и еще, должно быть, Его растаманское Императорское Величество, поднатужилась, оборвала хлипкие путы и сноровисто, несмотря на почтенные годы свои, сползла в пыль за холодильник, откуда не слишком внятно прошелестела: «На подоконнике. Еще малость осталось».

Никита, казалось, не внял. Он с тоской вселенской во взоре оценивал кухонный пейзаж. Ничего, собственно, неожиданного он не увидел, ничего из ряда вон выходящего. Обычные последствия посиделок, случавшихся стихийно, но с регулярностью смены лунных фаз: тарелки и блюдечки, растрескавшиеся, с каемочкой, с цветочками-букетиками, с крупными разноцветными горошками, с вензельной надписью «Общепит», просто белые, и все в неаппетитных разводах и потеках; стаканы, высокие и узкобедрые, с подтянутым бюстом и с грубо наляпанными пивными гербами, низкие и широкие на толстой короткой ножке, допотопные граненые, обгрызенные фаянсовые, добытые в шаверме у Дэна (в бывшем кафе «Гармония»), некоторые с острым неприятным сколом на кромке, стаканы мутные, заляпанные, с засохшей плевками пивной пеной. И окурки на блюдечках — дохлыми личинками, и пустые бутылки, в одной из которых неистовствовала злая осенняя муха. Или оса? Для полного утреннего комфорта Никите не хватало только одуревшей от паров «Балтики» осы.

На плите — пустая черная сковорода, навсегда пропитавшаяся запахом жареного лука, фирменной дешевенькой закуски Аниного изобретения (а к луку полагался хлеб, который тоже весь поели-схомякали с крупной солью). Рядышком — желтый эмалированный чайник в ромашках и розах — правый бок жирно заплеван сковородкой в процессе жарки лука…

Утречко. И как всегда — хмурый свет из кухонного окна, что выходит на брандмауэр, до которого можно рукой дотянуться, было бы желание. Но с чего бы желать ощупывать пропыленную, закопченную, облупленную, холодную стенку? Окно полуприкрыто кисеей, серожелтой то ли от пыли, то ли от старости, то ли от гнилой силы, излучаемой брандмауэром. Эта сила, эта энергия, явственный сырой сквознячок, проникающий сквозь щели в еле живых изможденных рамах, наглым пришельцем гуляет по кухне как у себя дома, поддувает в спину неугомонной подружке Эм-Си, прихлопывает газ на плите, блудит в пластиковой занавеске, прикрывающей установленную тут же на кухне ванну, коварно замирает в неприглядного вида кроссовках, валяющихся тут же на кухне у входной двери, потому что прихожей нет, и с лестницы (а известно, какие на Зверинской и в округе бывают лестницы) попадаешь сразу на кухню (она же прихожая, она же ванная).

Эта гнилая энергия, этот сквознячок не иначе и есть подспудная причина их вялотекущей ссоры. И не ссоры даже, а… А, может быть, болезни. Их страстное чувство простудилось, занемогло, загорчило сентябрьским парковым дымком, в ознобе, в лихорадке растеряло силы, умаялось от неустройства и безалаберности круговорота бытия, истекло с первыми холодными дождями — одна лужица осталась. Они все еще тщатся, неловко и торопливо складывают свои бумажные кораблики и подталкивают их друг к другу от берега к берегу, а лужица все меньше и меньше, мельче и мельче — уходит в рыхлый песок сиюминутных нужд, громоздящихся вокруг высокими дюнами — выше, гораздо выше сияющего лазурного горизонта.

…Да и кораблики положено пускать по весне, по солнечным свежим ручейкам, а не в преддверии октября.

И снова моросит, льет, хлещет как из ведра. И снова — в городе N дожди. И снова — мелководное пресное море на широком облупленном подоконнике, натекшее сквозь щели. И высоким неприступным островом — глиняный горшок с истощенным, окропляемым лишь дождичком из окна алоэ. А маяком — коричневая бутылка с сине-белой этикеткой. А в ней… А в ней, как она и говорила, Эм-Си, еще малость осталось. Где-то на четверть.

Выдохшееся пиво — такая дрянь, горькая и невкусная. Никита опустил опорожненную бутылку на пол, к холодной батарее, где стояли вольной толпой ее товарки, тихо перезванивались боками, когда от шагов постанывал и слегка прогибался неухоженный пол. Выдохшееся пиво, и между пальцев — мелкий тремор хабарика, наполненного тяжелым и холодным вчерашним дымом.

Ладно-ладно, all right, OK, I’m well, почти well, ей-богу, уже really well, дорогуша Эм-Си, если ты там мне внемлешь, за этим, как его, рефрижератором; сейчас станет лучше, сейчас даже появятся силы для того, чтобы умыться и отыскать штаны. Во всяком случае, силы на то, чтобы отыскать штаны, должны появиться уж точно, просто обязаны появиться. И черт бы с ними, со штанами, но там, в карманах, такие важные вещи. Жизненно важные вещи. Все надежды безрадостного и слякотного нынешнего утра связаны с этими вещами.

Эм-Си Мария зашуршала за «Минском», и Никита, непроизвольно обернувшись на раздражающий звук, обнаружил на траектории взгляда свои джинсы, которые обморочно раскинулись у стеночки. Под джинсами обнаружилась разбежавшаяся мелочь, а из кармана Никита извлек заслуженного вида бумажник со шпилечкой, а под шпилечкой покорно дожидалась своего часа надорванная и заклеенная скотчем десятка, а также не слишком аккуратно сложенные почтовые уведомления.

* * *

Аня зависла между сном и явью, дрейфовала где-то на сумрачных средних глубинах. Плотные воды сна уже не принимали ее, выталкивали вверх, к дневной поверхности, но просыпаться не хотелось, потому что утро ничего не обещало. Ничего светлого и теплого, никакого сумасшедшего или хотя бы тихого счастья. Где ты, ураганное лето?

Уже тени дневных забот всполошенными стайками поднялись от предсердия и замелькали, замельтешили под сомкнутыми веками, как продолжение муторного и слишком короткого из-за очередных обрыдших уже ночных посиделок сна, но слух еще не проснулся, и она не слышала, как собирался Никита. Лишь осязаемо скользнул по озябшему нежному плечику его взгляд, и рука неловко поправила одеяло.

Это еще одна обида. Еще совсем недавно он не ограничился бы неловко-заботливым жестом, он бы не стал натягивать на нее одеяло, он бы стянул его, и отбросил, и тесно прижался бы, прерывисто пыхтя, и зарылся бы лицом в волосы над ухом, и стало бы жарко, так жарко, как бывает жарко подошедшему тесту, когда оно колышется, пузырится и млеет в ожидании сильной ладони… Вот такие утренние грезы. И по причине явной их невоплотимости Аня подтянула холодные коленки к носу и зарылась лицом в подушку, чтобы слезы сразу промокались, а не щипали физиономию.

…Слезы не горючие, не горячие, а холодные и щипучие. Едкие от соли, ледяные, словно городская талая весенняя вода. Но сейчас-то осень, детка, такая беда. И седую золу, что осталась от этого лета, размывает, растворяет пресная вода небесная. И так жаль, жаль, жаль, если навсегда, если навсегда…

Она до замирания сердца боялась, что радужная пленка, оставшаяся после летнего пожара на темной

Вы читаете День Ангела
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату