А еще он был в глубине души разочарован тем, что Ирина Андреевна, во всю фигурявшая, и не подумала сбрасывать с себя одежды, что сулила вся ее повадка. Продинамила Вадима мадам. Но, может, еще не все потеряно?
— Самое главное, — начала лекцию мадам динамистка, — то, что воздействие на позвоночник и на прилегающие ткани очень мя-а-гонь-кое, аккуратненькое, ну просто как цыпленочка гладим, — сообщила она и провела глазками по тому месту Вадимового халата, где, должно быть, по ее мнению, прятался «цыпленочек». — Там такой внутренний проектор из германия, — продолжила Ирина Андреевна. — Он движется и растягивает позвоночник. И смещенные позвонки встают на место! Понятно, что не в холодную. Есть еще и прогревание длинноволновым и инфракрасными лучами, и точечный массажик Сами понимаете, как это полезно.
— Понимаю, — промямлил Вадим, которому захотелось поскорее сбежать от экспансивной дамочки. Экспансии и даже без стриптиза ему в последнее время и дома хватало. А Ирина Андреевна, кивнув в подтверждение своих слов о полезности кровати-массажера, взяла да и застегнула верхнюю пуговку халата. То есть кино кончилось, что ли?
Вадим быстро свернул разговор, ссылаясь на недостаток времени, и отправился бродить дальше. Этажом выше размещалось терапевтическое отделение, которым заведовал, как значилось на табличке, Феликс Борисович Скворцов. Феликс Борисович более всего походил на неприветливого вислоносого тапира. И гадко гнусавил, оттопыривая верхнюю губу. А все туда же: как только Вадим представился, Феликс Борисович, прежде с кислым видом подпиравший щеку, подскочил и радостно воскликнул:
— О! У нас тут есть на что посмотреть, уважаемый Вадим Михайлович! Первым делом я покажу вам
«Умереть не встать», — подумал Вадим и в тоске отправился за Феликсом Борисовичем, который шел, сильно наклонясь, головой вперед и так мельтешил, как будто у него четыре ноги, а не две человеческих.
Еще вопрос, кто кому устроил экскурсию по городу — Аня Яше или Яша ей. Получалось, что скорее все же второе. Яша ее буквально на буксире протащил по центру города. Он на удивление легко ориентировался для человека, который практически впервые попал в Петербург. Быть такого не могло, чтобы он чуть не с младенческих лет помнил все центральные улицы и площади и памятники.
Они, конечно же, начали с Дворцовой площади, и Яша, стоя у решетки, окружавшей знаменитый столп, уйму всего наговорил об окружающем пейзаже, с историческими комментариями и отступлениями, и даже стихи читал, когда поднялись по широкому мощеному пандусу к атлантам. И если поначалу Аня пыталась как-то, пробиваясь сквозь Яшино упоение, комментировать увиденное — назвать памятник, скульптора или архитектора, если помнила (а если путала или забывала, Яша поправлял или называл, легко, мимоходом. А также называл год постройки сооружения, что было совсем уж как-то… Как-то неудобно), то потом просто молчала и слушала. А он уже тащил ее к Капелле и на мостике через Мойку учинил еще одну лекцию, и не лекцию — монолог, кантату, гимн, захлебываясь и взмахивая своими музыкальными руками и белопенной гривой.
Через двор Капеллы они вышли на Большую Конюшенную, пересекли липовый бульварчик, и тут Яша повел ее Шведским переулком мимо тупичка на Малой Конюшенной с выходом на канал Грибоедова, то есть повел ее коротким путем к Русскому музею, о котором она, петербурженка, конечно же, знала, но вот он-то откуда же…
А по пути на скромном Итальянском мостике через канал Грибоедова («Екатерининский, — сказал Яша, — Екатерининский канал!») он снова замер, затоптался, закрутил головой и завел про Спас-на-Крови, что в ближней перспективе по левую руку, оглавлённый кручеными эмалевыми и золотыми луковками под кружевными крестами; про Казанский собор, распахнувший колоннаду, словно имперские объятия, что в дальней перспективе по правую руку на Невском; про зингеровский дом со стеклянным глобусом на крыше, где Дом книги… Про корпус Бенуа, который вот он, желтый с белым; про Малый театр, который тоже желтый с белым и не с фасада виден, а сбоку, с Итальянской, а фасадом выходит на площадь Искусств, а там… а дальше…
«Ну и ну, — удивлялась Аня. — А я-то ему зачем?» «Я правильно говорю, Анечка?» — спрашивал Яша. Она кивала молча и улыбчиво и делала вывод, что нужна она ему лишь затем, чтобы подтверждать его правоту, и щурилась, подняв лицо, в бледную сентябрьскую синь.
— А теперь, Анечка, если ты не против, — в Русский музей, в отдел древнерусской живописи. К иконам. К иконам! Там ведь и Рублев, и Дионисий, и Симон Ушаков. Но последнего я не очень-то люблю. Аввакум правильно сказал, что лики у него «одутловатые». Ну да, одутловатые, если сравнивать с традиционной иконой, что писалась до семнадцатого века. Прямая перспектива, что поделаешь, такое новшество соблазнительное. Ушаков-то перенимал письмо у западных мастеров, а там уж конец эпохи Возрождения близился, освоили все, что только можно освоить в живописной технике, и уже подбирались ко всяческим кунштюкам, к вывертам, к мрачным, большей частью барочным аллегориям…
— Яша… — робко пыталась вставить Аня, пыталась спросить, откуда такая эрудированность, но он увлекся, не слышал и вертелся, пытаясь обозреть все сразу: и желто-черный осенний сквер посреди площади, и черного Пушкина в сквере на высоком постаменте, и перспективу Итальянской, и шпиль Михайловского замка, и Думу, торчавшую над Невским, со старинным телеграфным приспособлением на крыше… и пылал румянцем, и сыпал звезды из глаз.
А перед иконами он затих и долго стоял перед каждой, читая ее глазами, мысленно беседуя, поклоняясь, веруя, надеясь и любя. Аня не испытывала такого тихого экстаза и, разглядев икону в деталях, которые ей не так уж много говорили, молча стояла рядом, немножко вертела головою, а когда становилось скучновато, начинала бросать короткие взгляды на Яшу, переминаться и тихонько сопеть, вдыхая запах музейной мастики, лака, благородной пыли времен. Тогда Яша, вздохнув, прощаясь, перебирался к следующей доске и замирал перед нею.
— Сюда нужно каждый день ходить, в гости к каждой иконе по очереди. Жаль, невозможно, — сказал Яша. — Давай тут посидим немного. Ты устала?
— Да нет, с чего бы? — ответила выносливая Аня. Она присела на белолапую музейную банкетку, огляделась и заметила вдруг: — Столько красного! Я никогда не замечала, что его столько. То есть знала, на это же всегда указывают в книжках, но не проникалась до сих пор, знаешь ли. Вот только теперь вдруг… А у нас сейчас, в наше время, красный — что? Кровь, революция там, красное знамя труда. Или мода дурацкая, когда все в красных куртках. И целый век, целый век так. Все переиначено, оболгано, бездарно адаптировано не знаю для каких бездарей, и, по-моему, мы красный цвет просто перестали
— Здесь — ой-ой-ой, — согласно кивнул Яша. — Здесь недоступная повседневности радость, божественный свет, огонь. Мне, невежде, кажется, что не обошлось без изначального огнепоклонства, которое в нас живо и жить будет. Вот Иоанн Дамаскин что-то такое говорил об огне: «Огонь есть одна из четырех стихий, и легкая, и более остальных несущаяся вверх, и жгучая вместе, и освещающая, созданная Творцом в первый день». А еще есть Неопалимая Купина — это ведь Богоматерь, а Богоматерь — это и жизнь, и спасение. Но красный цвет в иконах тоже бывает и смерть, и кровь, но все через приятие.
— Не
— Я специально сказал
— Происходит и смерть, и кровь… — задумалась Аня. — Но как ты сказал? Через приятие? То есть…
— То есть все, конечно, драматично, но без трагедии. Трагедию мы сами выдумываем. А там… Горение духа. А смерть, кровь?.. Трагедии нет, потому что пролитая кровь не пропадает втуне. Да хотя бы и киноварью обращается, этой самой красной краской… — улыбнулся Яша и почесал ухо. — Иконописцы ее черпают (им дано) и щедрой рукою… скажем, выкрашивают плащ святого Георгия. Или ту самую пещь —