Смелое сердечко, но такой маленький и беззащитный. Такой маленький, как будто ему не двенадцать скоро, а всего семь. Вырастет ли малыш за время его отсутствия? В кого он такой кроха?
Франик, Франик. Хитрец, интриган, живчик, фантазер и врунишка. По-кошачьи эгоистичен. И щедр. Все сокровища души отдаст тому, кого любит, луну достанет с неба. Похоже, сейчас только для него важно, чтобы все мы оставались вместе.
Тем не менее семейное единство становилось все более эфемерным, поскольку сегодня Михаила Александровича пригласили в роскошный, застланный красно-зеленым ковром кабинет зама по зарубежным связям, усадили в гостевое дерматиновое кресло и спросили:
— Как вы, Михаил Александрович, смотрите на то, чтобы попутешествовать? По Африке? Здоровье позволяет? Горилл и злых крокодилов не боитесь? Консультантом.
Михаил Александрович, полагавший, что его в очередной раз призвали редактировать отвратительно переведенную личными «девочками» зама статью из специального журнала (вероятно, о проблемах африканского мостостроения), счел вопрос риторическим, но из вежливости, определяемой субординацией, оценил юмор:
— Горилл и крокодилов консультировать?
Зам, обладавший сангвиническим темпераментом, красиво, раскатисто хохотнул, фамильярно хлопнул не любившего тактильных контактов с начальством Михаила Александровича по предплечью, подмигнул и, интимно занизив голос, чтобы в первом отделе через потайной микрофон не услышали и не обвинили в расизме, ответил:
— Почти. Почти. Хотя речь идет о пустыне. В пустыне они, кажется, не водятся? Там больше верблюды.
Михаил Александрович поморщился и, решив сократить время общения с неприятным ему человеком, взял быка за рога:
— Давайте вашу статью, Карл Марленович, верну через пару дней.
— О-о, если уж вы сами заговорили, Михаил Александрович, то статей, собственно, две. И заранее вам благодарен. Но вы, я так понимаю, еще не осознали?.. Э-э-э, не осознали, говорю, важность момента? Не
— Карл Марленович, что тут осознавать? Я понял все: статей не одна, а две на сей раз. Обе Вавочка переврала и за переработку отгулы взяла, как всегда. Да понял я все, — уныло улыбнулся Михаил Александрович.
— Одну Вавочка, вторую Дуся, — ворчливо уточнил Карл Марленович. — Одному сокровищу два года до пенсии, второму — полтора. Я, знаете, гуманист, и уволить их рука не поднимается. Пропадут девушки. М-да.
Карл Марленович горестно задумался, опустив голову, но не долго сохранял похоронную мину. Он встрепенулся и объяснил, наконец:
— Милейший вы наш Михаил Александрович! Баландин заболел. Вы понимаете? В таких случаях, по причине доскональной проверенности и верности идеалам, всегда ездил он. Добросовестно нес развивающимся странам свет социализма. Ну и профессионально курировал строителей. Хмм. Ему операцию делать, язва у него, а у нас масса договоров. Ну, не то чтобы масса, а несколько. С некоторыми африканскими странами. Надо ехать, консультировать. И вот, мы тут с Меркушевым (из первого отдела, знаете?) решили, что вы тоже, э-э-э, верны идеалам. Член партии, серьезный, оч-чень серьезный и крепкий специалист… Поедете? В Ливию?
Тут Михаил Александрович и брякнул свое: «Подумаю», ставшее историческим и вошедшее в предания конторы благодаря тому, что у стен есть уши. Кабанья физиономия Карла Марленовича вытянулась и стала похожа на лосиную, так он был поражен ответом. Потрясен. Мир перевернулся. Совслужащий, видите ли, «подумает», ехать ли ему в загранкомандировку! «По-ду-ма-ет»!!!
— Михаил Александрович, — потерянно развел руками Карл Марленович, — ну, Михаил Александрович, ладно. Ладно, думайте. Господи, боже мой!
Михаил Александрович осознал бестактность своего ответа, но удержался и не стал мельтешить, объясняя, что его не так поняли. Он обещал дать ответ завтра, так как должен уладить кое-какие семейные дела, и если они уладятся, то он, безусловно, поедет.
И вот он сидит в своем кабинете, куда стащена вся старая, неустойчивая мебель, сидит и переводит взгляд с едва прикрытого тюлевой сеткой маленького окошка, расположенного почти под потолком, на допотопный книжный шкаф с черновыми рукописями академика Михельсона, стоящий косо по причине неровности прикрываемой им стены и недружных паркетных плашек, сидит и размышляет, как бы так поставить возлюбленную супругу перед фактом своей поездки, чтобы поменьше было всяких охов- вздохов.
Хотя когда это они были, охи-вздохи? Разве Авроре Францевне свойственно декорировать свои горестные переживания охами, вздохами и слезами напоказ? Она, надо отдать ей должное, всегда принимала невзгоды с холодноватой мужественностью. И если в радости и любви она была сентиментальна и податлива, как золотистый теплый воск, то в горести становилась тверда и холодна, словно речной окатыш, кремешок, могущий послужить и для высекания огня, и для закладывания в пращу. Мадемуазель де Лавальер! Перламутровая хромоножка! Ха! Как бы не так.
Михаилу Александровичу лучше чем кому-либо другому были известны особенности характера возлюбленной супруги, и он обманывал себя, размышляя о пресловутых охах и вздохах. Он как раз в глубине души не сомневался в том, что их не будет, что Аврора, наоборот, сожмется тугой пружинкой, готовая целиком и полностью принять на себя заботу о трех сыновьях, и плотно сомкнувшиеся стальные спирали надежно перекроют доступ к ее нежной шелковистой восковой сердцевинке. В действительности именно эта неизбежность, неотвратимость потери сердечного контакта с женой и смущала Михаила Александровича, беспокоила и вызывала неприятные ощущения в области солнечного сплетения.
Кроме того, он вдруг понял, что был несправедлив, отказывая Авроре в праве на уединение, так как сам-то уже очень давно, более одиннадцати лет назад, с момента воцарения в квартире Франика, оборудовал себе логово в бывшей дворницкой. И кабинетом это логово называлось очень условно, так как Михаил Александрович не имел обыкновения работать дома. Он здесь уединялся: сначала, когда засыпали младенец Франик и не способная передвигаться без посторонней помощи Аврора, потом, когда Франик подрос, а Аврора поправилась, — по привычке, ради чтения «Вечернего Ленинграда», разгадывания кроссворда или захватывающего полета по волнам транзистора, чего Аврора Францевна терпеть не могла. А ему так нравился этот серфинг, так увлекали шум, писк, вой, треск, гудение и шипение эфирных джунглей, что вытащить его из логова в минуты, по меткому выражению Вадима, общения с духами было проблематично.
Будь жива Мария, она бы рассказала, что когда-то в Киеве точно так же они с матерью и прислугой Любонькой, ради воскресного обеда или решения неотложных бытовых проблем вытаскивали из кабинета — из «норы адвоката» — ее отца, деда Михаила Александровича, а он ворчал, негодовал, топал ногами и умышленно терял пенсне в знак протеста, что прервано священнодействие и воистину историческая, блестящая речь, долженствующая прозвучать не далее как на следующей неделе в зале суда, сегодня осталась недописанной. Точно так же или почти так же недоволен был и Михаил Александрович, когда прерывали его «камлание», приобщение к «музыке сфер». Что находил он в этих звуках, в этой скребущей нервы какофонии? Что за картины виделись ему? Он не на шутку сердился, когда задавали подобные вопросы, и бурчал в ответ:
— С чего вы взяли? Что я могу видеть? Духовидца нашли. С партбилетом и должностью ведущего инженера.
Он не лгал и не лукавил, и стесняться ему было нечего, он и в самом деле не обладал высокоразвитым художественным воображением, но никто ему не верил, и Михаил Александрович, теперь уже не только из «любви к искусству», но и из чистого упрямства не желавший расставаться со своим пристрастием, стал замечать за собой, что с некоторых пор пытается увидеть за звуком образ, за диссонансным сочетанием — событие, и за чередой звуков, которые он воспринимал как гармонические, виделись ему стройные рукотворные сооружения (мосты и тоннели, к примеру, или Останкинская телебашня).
Но сейчас Михаил Александрович не стал включать приемник. Он оставил дверь в кабинет полуоткрытой, чтобы слышать, как плещется и поет в ванной Франик, и чтобы уловить момент, когда тот