работает.
— Мара, береги голову. Мара никогда ничего не берегла. У нее потом было высокое давление, как у всех толстух. Она пила и брезговала смертью, хотя не хотела оставлять дочь на меня, но я-то спохватился и вставил себе стимулятор! Когда она приходит, вы понимаете о ком речь. Когда она приходит, никому не хочется идти с ней. То есть идти — это громко сказано, она накидывается сверху и не дает дышать, давит, давит.
— Что? Что тут?
— Таня, везем в интенсивную терапию. Потерпите, потерпите… Как его?
— Да там посмотрим.
— Она наваливается, и тогда хочется освободиться.
— Стоп, я укол сделаю. А то мы его потеряем тут по дороге. Так. Сейчас, сейчас, сейчас. Так. Так.
— Больно, мне больно! Объясняю, почему я ушел от Мары. Она уже стала невыносимой. Она спала чуть ли не на глазах у дочери с разными людьми… Я же руководил студией, меня часто не бывало дома, а ее уже почти не занимали в спектаклях… Так, два-три старых. Она намеренно уничтожала себя, я приходил домой поздно, все позже и позже, я надеялся, что все уже легли, я не хотел ее видеть. Она валялась при полном свете голая, дочка уже спала, если речь шла о субботе-воскресенье, девочка спала одетая за столом, тут же альбомчик, карандаши рассыпаны, бедная девочка, тут же бутылки, стаканы, черный хлеб… Есть было нечего ей совершенно… Я раздевал ребенка и клал ее спать за ширму на ее кроватку, а сам брал старое одеяло и ложился на пол под стол, больше места не было, стол, кровать и кроватка ребенка, шкаф. Этот быт актерских общежитий. Душно, душно!
— Везите! Везите скорей!
— Этот запах блевотины, дыма, грязь во всех смыслах, вечный балаган, крики, толпы посторонних, свет до утра… Консервные банки, огарки, бутылки, носки, мутные стаканы, старые вещи на гвоздях, исписанные стены…
— Так. Лифт-то ходит?
— Круглосуточно должен.
— Татьяна, сбегай вниз. Лифтер оставил открытым лифт. Ох, скорее.
— Душно, душно. Я жалел Мару, жалел, утром на нее страшно было смотреть. Я давным-давно уже брезговал ею, она мылась редко… Как специально. Кто спал с Марой, с этой ходячей помойкой! Как я брал дочь из садика, это большой вопрос. Я ее отвозил в понедельник и привозил в пятницу, должен был отвозить и привозить. Мои обязанности отца. У меня были малые заработки, и я не знаю, на что Мара жила. Я спал под столом, всё. Этот стол нависал надо мной как спасительная крыша, он и сейчас мне снится…
— Так, лифт! Таня где? О, Татьяна наша приехала. Всё, загружаем быстро!
— Она мне снится. Иногда утром я просыпался, а моя Мара лежала рядом со мной, прижавшись к спине. Она пользовалась тем моментом, что я был в отключке, и ложилась рядом со мной, обнимала меня, как в старые времена. Я сбрасывал ее с себя, мылся, одевался, уходил, а она так и валялась на полу, живое отребье, в халате, распухшая, с этой своей тюремной короткой стрижкой. Я жалел ее, во сне она молчала… Ночью я приходил, она ругалась матом и хотела меня выгнать… мои вещи — свитер, носки, старые брюки и еще по мелочам — она сожгла, устроила в комнате пожар. Жгла в тазу, а опалила стену. Сначала она их порезала на куски, ножом, не очень умело… Как она объяснила, чтобы легче горело. После этого я совсем ушел. Я не проявлялся больше там, а через год нам неожиданно дали квартиру от ее театра, Мара прославилась, ее сняли в кино из сельской жизни. Да господи, можно было поставить камеру и снимать ее год! И все было бы интересно. Дали бы «Оскар» за этот фильм, за лучшую женскую роль. Меня вызвали, чтобы я там прописался, какие-то ее поклонницы, сырихи, вечно около нее толклись, она опять уехала сниматься в кино. За ребенком присматривали эти ее подруги, ее преданные подруги, которые не оставляли ее ни в какой ситуации. У меня таких друзей нет. Как только я ушел, она стала работать, как будто с нее сняли тяжесть… Дочку я с собой взять не мог, я сам жил в общаге у клоунов… Чуть ли не под кроватью. Надо мной трахались, храпели, играли в карты… Слава богу, кровати были высокие, старые койки… Я помещался там легко, но, когда сверху ложились, на меня нависала сверху железная сетка с комьями матраса, и иногда мне снилось, что я не могу оттуда вылезти. Что я ползу по какому-то узкому тоннелю, нет, я лечу в тоннеле. Свет меня сечет!
— Алексей Николаевич, у него стимулятор… В истории тут написано…
— Алё, алё, Сергей Иванович! Сергей, ты меня слышишь?
— Ползу по туннелю… Но Мара выползла, выбралась… Единственная женщина, которая так меня любила, что хотела себя уничтожить… считала себя недостойной… марала себя, пачкала… смеялась над собой… Поразительная актриса, у меня никогда такой не было… она презирала мою работу, ревновала к ученицам. Уничтожала себя и меня.
— Это какой инфаркт? Третий? О-по-по.
— Каждый день водка, гости, песни, разговоры, драки, потом разговоры с белым другом, с унитазом. Я во всем этом принимал участие как восторженный дурак, любил безмерно, Мара поселила меня у себя в общежитии, была громкая свадьба. Я тогда работал в ДК, гений. У меня был ансамбль пантомимы, мы были знаменитыми, потом нас разогнали, и уже не было денег.
— Ну что, Таня-Алина, идите, мы с Александром Николаевичем тут. Идите… Все будет хоккей. О!
— Так тяжело под кроватью, духота, нависает, надо выползти, надо выползти, душно, душно, нависает, а, ты тут, дорогая, ты тут, ты со мной. Мара, ты ведь умерла, ты что здесь? Ты ведь умерла год назад, я же тебя похоронил! Как мы тут уместимся вдвоем? Не дави, не дави!
— Давление упало совсем.
— Мара, не души меня! А, ты опять меня обнимаешь… Моя родная. Я знал, что ты в конце концов придешь ко мне. Я знал. Только не души меня, хватит, свободы! Свободы!
Голова отца, или Щаща
монолог
ЩАЩА на сцене производит некоторые непонятные действия — мнет пластилин, носит воду туда- сюда, рвет газетную бумагу. И между делом беседует с кем-то.
Прилаживает гвоздь.
Ставит раскладушку, накрывает простыней, кладет подушку.
Возвращается к доске.
Тем временем лепит из пластина что-то на доске.
Лепит.
Активно лепит.
Пытается забить гвоздь.
Лепит.