— Ну и упрямец — удивлялись парни.
В этот день закружился первый снег, он таял, не достигая земли, потом стал садиться на наши одежды… О, эти белые снежинки! В них тончайшее искусство природы, более тонкое, чем искусство человека.
Мы любовались первым снегом, а человек пустыни… Для него ничего не могло быть страшнее этих белых снежинок.
В наш восторг, вызванный первым снегом, вплелась скорбь человека пустыни.
Смотрел и верблюд на эти странные белые хлопья и резким движением то и дело стряхивал их с головы.
И вдруг погонщик опустился перед ним на колени, закутался в абу и заплакал. Чтобы как-то утешить его, мальчишки принесли ему хлеба. Но он продолжал плакать. Слезы катились из глаз, терялись в жиденьких усах и бородке.
Верблюд уставился на погонщика немигающими глазами, словно хотел проникнуть ему в душу.
Вдруг верблюд вытянул шею, простонал жалобно, вздохнул несколько раз и стал подниматься.
Мы закричали:
— Встал, встал дэв![24]
Погонщик вытер слезы, собрал принесенный нами хлеб, навьючил верблюда и пустился в путь, улыбающийся, радостный.
Прохожие останавливались и с любопытством смотрели на упрямца-верблюда, который, жалобно стеная, покачивался, уставившись куда-то вдаль.
Погонщик махал прохожим рукой, ловил монеты, которые они бросали, и спешил, спешил в пески — к жаркому солнцу юга.
Он удалился из нашей страны, где уже вслед за багрово-желтой осенью наступала суровая зима.
Осень уходила из наших мест поздно, задерживаясь, чтобы бедняки успели собрать опадыши, чтобы высохли разложенные на крышах фрукты.
Только осенью мы чувствовали всю прелесть солнца: она грело нежно, приятно.
Деревья в нашем саду делались желтыми, и багровые листья величиной с ладонь, лениво перевертываясь в воздухе, вспыхивали огнем в последних лучах солнца.
Начиналась борьба — схватка осеннего ветра с солнцем. И солнце уступало в конце концов ветру, который постепенно оборачивался жестокой стужей.
Наступала лютая долгая зима. Снег валил огромными хлопьями, покрывал улицы, сугробы поднимались до самых окон, потом — до крыш, дома зарывались в снегу.
И тогда двери закрывались, и люди входили в дом через слуховое окно.
Засыпав улицу, снег на время переставал идти. Жестокий мороз сковывал и уплотнял его, и он скрипел под ногами прохожих. По этому скрипу мы точно определяли, кто идет.
— Это Киракос-ага, — говорила мать. — Только куда он собрался в такую пору, не заболел ли кто? Ведь он уже тридцать лет зимой из дому не выходит.
Наутро мать посылала кого-нибудь из слуг к Киракосу-аге, узнать, в чем дело.
— Кланяйся матери, скажи, ничего страшного: у ребенка живот разболелся и Киракос-ага пошел за лекарством.
— Слава богу, — от смерти только избавления нет, все прочее — пустяки, — философски замечала она.
Стужа держалась месяца три.
В бедных домах в эти месяцы вязали, обрабатывали хлопок, а в богатых семьях ели-пили, полнели, нагуливали жир, становились ленивыми, Сопливыми, разговаривали нехотя, спали до одурения и просыпались разве только для того, чтобы пожевать и снова завалиться спать..
Зимой многие женщины нашего дома налегали на соленья — в семействе ожидались прибавления.
Начиналась очередная шумная возня на женской половине, потом крик роженицы сменялся воплем новорожденного. В каждой комнате, из каждого угла слышался плач. Через кухню пройти было невозможно: на уровне человеческого роста были протянуты веревки и на них висело детское белье. Ни разу за шесть месяцев не пустовали эти веревки, белье стиралось без конца и вывешивалось одно на другое — веревок не хватало.
Отец отчаивался: на улице — стужа, снег, дома — постоянный писк.
— Какое сегодня число? — справлялся он каждый день. И радовался, когда отвечали:
— Тридцатое.
— Еще месяц прошел, — вздыхал он с облегчением и начинал готовиться к отъезду. Спасался от детского крика он в Стамбуле. Уезжая, брал с собой список детей, чтобы никого не забыть, всем привезти подарки. Затем мать высылала ему дополнительный список новорожденных — часто преувеличенный.
— Чем больше привезет, тем лучше, — говорила она, — пригодится.
По возвращении отец передавал матери полный сундук покупок и ни во что больше не вмешивался. Было принято, что в знак благодарности женщины нашего дома с детьми на руках, одна за другой, подходили и прикладывались к его руке. А отец, довольный, улыбался и целовал детей.
В Ова Баглари был у нас сад.
Ова Баглари — прилегающая к городу огромная территория, занятая садами. Осенью, когда начинался сбор урожая — винограда и миндаля, хозяева садов переезжали на десять — пятнадцать дней туда, разбивали шатры и разводили костры, ибо по ночам сильно холодало.
В эту пору Ова Баглари, если смотреть с горы, напоминала пылающее небо. Вокруг костров пели, танцевали. Даже девушкам разрешали в эти дни петь и танцевать. Костры горели ярко, освещая лица молодых. В эти дни многие девушки находили своих суженых. Молодые по ночам исчезали за большими виноградными лозами с красными, налившимися гроздьями, и там разжигали вечный костер любви.
При тихом свете луны, плывущей в холодной ночной синеве, сливались губы влюбленных, души наполнялись счастьем. Юноша обнимал девушку, и казалось ему, что он обнял всю природу, землю со всеми ее дарами; казалось, он заключил в объятия не просто Заруи, а разгорающийся жаркий костер.
— А эти куда скрылись? — слышится голос.
Юноша и девушка замирают, крепче прижимаются друг к другу… Природа осенняя, исполненная живительных соков, растревожила их, опалила им души…
И после сбора урожая родители юноши торжественно идут к родителям девушки.
В доме у девушки никто не знает истинной цели визита, знает только она, потому что юноша оставил ей на крыше записку: «Вечером отец и мать придут просить твоей руки, не стыдись, скажи им: „Хочу за него“».
— Коли нас спросите, мы согласны, да вот захочет ли девушка? — отвечают родители.
И в полночь мать спрашивает:
— Заруи, ты слышала, руки твоей просят.
Дочь не отвечает, краснеет.
Мать передает мужу разговор с дочерью, — так, мол, и так…
— Э, отдадим, пусть берут, — решает отец.
Родители, таким образом, уже решили выдать Заруи замуж, но с окончательным ответом медлят, — так принято. Бывает, проходит месяц, а дочь все еще уговаривают как будто… Но когда родители невесты наконец давали согласие, ритуал обручения следовал тотчас за согласием.
Но случалось, что любовь, вспыхнувшая под гроздьями винограда, решительно отвергалась родителями несчастных влюбленных, — небо заволакивалось черными тучами, назревала беда. Мольбы и слезы влюбленных встречали каменное сопротивление родителей.
И тогда страшная весть потрясала городок: юноша бросился с крыши, девушка отравилась.
В наших краях не существовало никакого государственного или общественного учреждения,