чувствовала, что нужно так, а не иначе, что либо она выиграет всё, либо всё проиграет. Хныкать и дуться по углам было уже бесполезно. Впрочем, расстояние перед прыжком оценивают не с помощью арифметики. Ромуальд был противником, но не только. Ему было хорошо с ней, и она это знала. Прежде всего ему было бы нелегко найти такую хозяйку, как она, следящую за чистотой, порядком, способную ко всякой работе, даже к пахоте — однажды, когда он болел, а батрак разругался и ушел, она одна вспахала почти все поле. Кроме того, она лучше других готовила. Он был уже не юноша, имел свои пристрастия, а любую новую пришлось бы сперва учить. Были у нее и другие причины уверенности в себе.
Этой жизни в глуши им вполне хватало потому, что жили они вместе. Весна и лето проходили быстро, полные множества дел, так что они едва поспевали. Осенью она варила брусничное и яблочное повидло, а когда начинались дожди, садилась за прялку. Прясть Барбарка умела тонко. Лен они выращивали свой, а шерсть покупали у Масюлиса. Из своей пряжи она ткала на кроснах полотно и сукно, стуча зимой (стук раздается, когда двигается челнок) до самых сумерек — вечерами прясть можно почти вслепую, но тканье требует света и большого внимания. Деревянный станок и несколько юбок в сундуке были единственным приданым Барбарки.
Полная трудов неделя завершалась банной церемонией в субботу и ее походом в костел в воскресенье — на бричке или пешком. Ромуальд был не слишком набожен и порой пропускал по нескольку воскресений кряду, предпочитая охоту.
Баню он построил сам, у реки, и построил основательно. Состояла она из двух помещений. В первом он вбил в стену крючки для одежды и даже вытесал лавку, чтобы было удобнее раздеваться и одеваться. Там же он разместил и топку: в нее клали толстые поленья, которые нагревали плоский камень за стеной настолько, что каждый вылитый на него ковшик воды немедленно превращался в клубы пара. Во втором помещении от стены до стены, один над другим, размещались три полка, соединенные друг с другом так, что образовывались ступени. Нет ничего противнее бань, в которых свистит ветер, поэтому щели между бревнами он конопатил мхом каждый год.
Церемония начиналась с того, что Барбарка мыла ему спину Затем он поддавал пару (а любил он очень крепкий) и сразу залезал на верхний полок, ее же обязанностью было поставить перед ним ковшик с холодной водой так, чтобы он мог дотянуться, — если поливать себе голову холодной водой, можно выдержать наверху дольше. Она брала веник из березовых веток и, стоя ниже, охаживала его грудь и живот, а это требует умения: под влиянием пара кожа делается чувствительной, и прикосновение обжигает как каленое железо, нежное прикосновение — хуже, чем удар. В том и заключается искусство, чтобы попеременно прикасаться и хлестать. Ромуальд бранился и ревел: 'А-а-а-а! Еще! Еще!', — переворачивался на живот, зачерпывал воду из ковшика и: 'Валяй! Еще! А-а-а-а!'. Наконец он вскакивал и, красный, как вареный рак, несся во двор, там падал в снег и валялся несколько секунд — ровно столько, чтобы как будто плетью получить, но не почувствовать холода. Вернувшись, он снова забирался на полок, потому что наступал черед Барбарки. Он держал ее там, наверху, так долго, что она стонала; 'Ой-ой! Я уже ня магу!' — 'Можешь. Повернись'. - и хлестал, а она кричала, смеясь: 'Ну, хватит уже. Пусти!'
Если бы он ее выгнал, с кем бы он ходил в баню и кто тер бы ему спину?
Не подлежало сомнению, что в бане Ромуальд смотрел на нее с удовольствием. Само здоровье и молодость, грудь не слишком маленькая, но и не слишком полная, крепкие плечи и бедра. Светло — розовая, почти белая по сравнению с ним. Так или иначе, она давала ему немало поводов для мужской гордости.
Так или иначе. Предаваясь любовному ритуалу, Барбарка (может быть, это и не вполне уместно, но тут уж не думаешь, что уместно, а что нет - призывала святейшие имена из Евангелия, а, испуская последний вздох, шепотом стонала: 'Ромуа-а-альд!' Он неподвижно созерцал эту ударявшую в него и им же вызванную волну, гордясь хорошо выполненной работой. Ему было приятно, когда, спустя мгновение, она снова ловила воздух, а он снова слышал ее беспорядочную литанию. И если это повторялось еще и еще и еще, она вовсе не была на него в обиде. А разлуку с ним она вообще не могла себе представить. Если бы не помогли старые верные средства, и был бы ребенок — ну и пусть бы себе был. Наутро мир представал новым, стекло умыто росой, а ноги чуть-чуть дрожали в коленях. Вот откуда были эти песни над кроснами — от избытка радости.
Однако теперь она плакала, одновременно думая, что он делает в саду. Вот он идет по дорожке, сейчас пол заскрипит, он войдет и скажет: 'Вон'. Хотя, если бы он, разозлившись, прогнал ее, то поступил бы себе во вред. Вся эта история с Хеленой Юхневич была ему совершенно не нужна. Барбарка его шляхетские капризы считала частью мужской глупости, которая у каждого мужчины своя и которую нужно терпеть такой, какая попадется. Это всего лишь маска, а внутри он обычный. Он должен, наконец, сообразить, что, ухлестывая за настоящей пани лишь с целью показать: я не хуже их, — он всё себе портит.
Если бы только не старуха Буковская… Вот кто был ее врагом. Буковская была отнюдь не против ее пребывания у Ромуальда — ведь не может же он жить совсем один, — но она следила. Иногда он сажал Барбарку в бричку возле себя, и так, вдвоем, они ехали в костел. За это Буковская его бранила: что люди скажут? Прислуга должна знать свое место.
Да, Буковская мешала. На высшее счастье — владение Боркунами в уверенности, что никто ее оттуда не выживет, — она наложила запрет. Никогда ни один Буковский не женился на мужичке, даже богатой, не такой, как она. Уставившись в подол, сидя с широко расставленными ногами, натянувшими юбку, Барбарка предавалась отчаянию. Давешние препятствия уже казались ей пустыми тревогами. Если он пойдет, она упадет на колени и будет молить о прощении Чтобы только всё было как прежде.
Крепкая шея Ромуальда рассечена косыми квадратиками. Теперь она побагровела, почти как индюшачий гребень. Он стоит неподвижно, потом вскидывается, быстро идет в сторону дома, но перед крыльцом останавливается, в следующий миг медленно ступает на деревянную ступень и в своей комнате снимает со стены двустволку.
Лес, если слушать его шум много часов подряд, дает советы. То ли эти советы, то ли известный факт, что суровость мужчин — лишь видимость, привели к тому, что, вернувшись днем, он ничего не сказал. Только вечером, когда она уже выдоила коров, послышалось его деловитое:
— Барбарка!
Дрожа, она переступила порог.
— Ложись!
В руке он держал арапник с рукоятью из косульего копытца. Задрав Барбарке юбку, он бил ее по голому заду не спеша, но больно. Она визжала и корчилась после каждого удара, кусала подушку, однако была счастлива. Он не отвергнет ее! Наказывает — значит, признает своей! Справедливо наказывает. Заслужила.
То, что случилось потом, можно считать наградой — тем большей, что любовь приобретает особую прелесть, когда связана с болью и слезами. Тут следует отметить одну из самых странных особенностей человека: даже приближаясь к вершине упоения, он не может отделаться от мысли, блуждающей в голове независимо от телесного исступления, и тогда более всего ощущает свою двойственность. С уст Барбарки срывались святые имена, свидетельствовавшие о том, что она — верная дочь Церкви и не может выражать свои бурные чувства иначе, нежели на ее языке. А мысль вертелась вокруг ее победы. И, еще недавно полностью согласная с тем, чтобы все оставалось по-прежнему, она шла дальше, в бой против старухи Буковской. Видимая Барбарка хотела, чтобы ее разрывали и наполняли, а невидимая подшептывала, что если от этого родится ребенок, будет совсем неплохо. И обе были друг с другом в своего рода сговоре.
LV
Через неделю была назначена охота на тетерева, и приключение тетки Хелены вызвало у Томаша противоречивые чувства. Хоть он и затаил на нее немало обид, семейная солидарность все-таки обязывала. Что же произошло? Тетка поехала в Боркуны, а Томаш не упустил случая отправиться с ней. Он держал поводья и кнут, они сидели рядом и были уже в роще. Лошадь взбиралась в гору; когда… Точно нельзя сказать, увидел он сначала или услышал. За елкой мелькнуло что-то белое, и тут же послышался крик, а