призраком, вернулся ночью к своей возлюбленной, посадил ее на коня и повез в замок. На самом же деле замка у него не было, а была только могила на кладбище.
Одна из девушек, со стороны Поневежа,[7] часто повторяла песню, которая, как представлялось Томашу, была о плотниках, строящих дом:
и это последнее слово тянулось долго, чтобы показать, что дорога дальняя.
Веселее были короткие припевки, например такая:
Или:
В литье воска самый волнующий момент наступает, когда жидкий воск шипит в холодной воде и из него складываются фигуры Судьбы. Потом надо поворачивать их, рассматривая тени, пока собравшиеся охают и ахают, узнавая венки, зверей, кресты и горы. Впрочем, из-за гаданий на св. Андрея Томаш натерпелся страху. Смотреть в зеркало должны только девушки, причем серьезно, запершись в комнате в полночь. Он попытался сделать это ради шутки, при всех, и дело кончилось слезами, потому что в зеркале показались красные рога. Может, это вышивки на кофточках блеснули из-за спины — точно неизвестно, но еще долго он обходил всякое зеркало стороной.
Однажды зимой (а каждую зиму бывает то первое утро, когда ступаешь на выпавший ночью снег) Томаш видел на берегу Иссы горностая или ласку. Мороз и солнце, ветки кустов на крутом противоположном берегу, как золотые букеты, подернутые кое-где серой и голубой синькой. Появляется балерина необыкновенной легкости и грации — белый серп, который гнется и распрямляется. Томаш глазел на нее с раскрытым ртом, остолбенев, и мучился от вожделения. Обладать. Если бы у него в руках было ружье, он бы выстрелил, потому что нельзя так стоять, когда восторг призывает навсегда сохранить порождающий его предмет. Но что бы тогда случилось? Ни ласки, ни восторга — мертвая вещь на земле. Оно и лучше, что у него только глаза вылезали из орбит, а больше он ничего не мог.
Весной, когда расцветала сирень, можно было снять ботинки и выворачивать ступни, потому что каждый камушек кололся словно гвоздь. Но вскоре кожа грубела, и до самых заморозков Томаш сбивал голые пятки на дорожках, а в воскресенье башмаки жгли его, и он избавлялся от них сразу после костела.
VII
Не всякий становится героем такого приключения, какое выпало на долю Пакенаса. Томаш всегда приближался к нему с благоговением. Пакенас, похожий на окуня, с острым блестящим носом, занимался тканьем на большом станке и обслуживал пресс, где домотканое сукно клали между двумя кусками картона, почерневшими от долгого использования и красителей. Окрестные жители часто приносили в усадьбу сукно для валки и прессовки. Несмотря на то что упомянутое приключение случилось уже давно, память о нем сохранилась. К тому же было живое доказательство, что это не пустые слухи: Пакенас мог в любую минуту (хоть и неохотно) все подтвердить.
Это было связано с Леском — купой сосен невдалеке от Иссы. В ветвях сосен гнездились грачи, с граем кружившие над верхушками. Лесок пользовался дурной славой. Когда-то в нем похоронили старого скердзя,[8] то есть старшего пастуха, который поперхнулся сыром. Как это поперхнулся? — спрашивал Томаш. Ну, поперхнулся, обедая на выгоне, и, наверно, из-за необычной смерти его и не похоронили на кладбище. Кроме того, в Леске лежал сундук, зарытый армией Наполеона. Говорят, что когда копали могилу для скердзя, наткнулись на железное кольцо. Почему же тогда его не выкопали? Не смогли найти его край, не хватило времени и сил — объяснения были смутные.
Пакенас возвращался поздно, около полуночи, с вечерки на другом берегу реки. Он нашел спрятанный в кустах челнок и переправился. Однако едва он прошел несколько шагов по полю, как со стороны Леска к нему начал приближаться как бы столб пара. Он двинулся быстрее — столб за ним. Волосы встали у него дыбом, он бежал, а столб плыл позади, все время держась на одном и том же расстоянии. В гору к парку Пакенас скакал как заяц, и с ревом ужаса колотил в дверь Шатыбелко, ища спасения.
Некоторое смущение, с которым он об этом вспоминал, объяснялось событиями на вечерке. В появлении духа скердзя он усматривал наказание и знак — то есть, как это принято говорить, грешил суеверием. Если бы он, подобно своему брату, эмигрировал в Америку и гладил брюки в каком-нибудь ателье на унылой улице Бруклина, память о той ночи быстро бы стерлась — сначала он перестал бы рассказывать о ней другим, а потом и себе. То же самое случилось бы, если бы его взяли в армию. Но верхушки деревьев Леска, которые он видел каждый день, идя из своего жилища в свирне в комнату со станком, поддерживали связующую нить. Впрочем, напомним, что в обязанности летописца не входит сообщение подробностей обо всех героях, появляющихся в поле зрения. Никто не проникнет в эту жизнь, и упоминается она здесь лишь для того, чтобы отметить, что жил такой Пакенас, когда-то, в свое время, — гораздо позднее, чем многие мудрецы, писавшие, что ни призраков, ни богов не существует. Достаточно сказать, что излишняя совестливость и робость не позволили ему жениться, а когда девушки и Антонина корили его, что мол живет