Москвы… Потом его ученики здесь старались — Андроник Невежа да Никифор Тарасиев, пока в Смуту в бесконечных уличных боях весь бревенчатый царский Печатный двор не выгорел дотла. А уж когда воссели на трон Романовы, они уж выстроили его с двухаршинными стенами из большемерного кирпича — цитадель!
И укрепилась Печатным двором сим православная церковь, он же одни духовные книги выпускает! И все они там либо монахи, либо на монахов смахивают, как сам директор — великий постник Федор Поликарпов.
Прежде чем вступить в мрачную, обитую черной кожей дверь поликарповского кабинета, обер-фискал задумался. Труднее всего до крамолы докопаться, ежели она, та крамола, искусно в ризы благочестия оправлена. Пока шествовал он, обер-фискал, по длиннейшим коридорам Печатного двора, эти монахи- типографы во множестве ему попадались, испуганно кланялись и спешили исчезнуть… А кто знает, что у них там, под их косицами да клобуками[166]? Государь Петр Алексеевич не доверяет монахам. Запретил, чтобы в монастырских кельях вообще были какие-нибудь чернила, перья или бумага. Пусть лучше себе молятся или идут в поле пашню орать.
Монахоподобный директор Поликарпов долго и нудно скрипел, излагая содержание своей промемории о Печатном дворе, его истории и денежных делах. Ушаков ковырял в ухе свернутой бумажкой и не слушал. Так или иначе, эту многостраничную промеморию придется ему потом читать и целиком и между строк. Голова обер-фискала была занята иным. Из Петербурга он получал настораживающие вести — государь изволил выехать за рубеж, единому богу известно, надолго ли. Как всегда в казусах оных, при дворе мышиная возня учинилась — один другого кусает. И царевича намерения неясны — в монастырь ли он желает, как заявил недавно, в армию ли вернуться? Здоровье государя внушает изрядные опасения, он же, Андрей Ушаков, которому государь оказал однажды великую честь, назвав его опорой трона, — он, Ушаков, сидит в Москве и занимается черт те чем, вместо того чтобы быть на страже там, в Северном Парадизе…
— …За неимушеством же в казне типографии оной денег, — продолжал монотонно докладывать Поликарпов, и его верный помощник, бывший нежинский казак Мануйлович, подавал ему из папки очередные листы промемории, — мы работникам типографии жалованье книгами выдаем, зане побеспокоятся сами продажею изделий рук своих. И дабы оные книги от бесплодного лежанья не истлели…
А обер-фискал подремывал, и сквозь унылую физиономию директора Печатного двора ему тоже виделось свое детство. И было оно нищим и голодным, потому что росло их у отца пятеро сыновей, пятеро дворян Ушаковых. Остались они сиротами совсем юнцами, жили в Бежецких лесах, в Мегринском погосте, сплошное болото, а не поместье. Единственный холоп их, мужик Аноха, сшил на всех братьев один выходной балахон из холстины. Зато плечист был он, будущий обер-фискал, малой Андрей Ушаков, подковы гнул свободно, да это и не считалось у них диковинкой: в голоде росли, а силачи были хоть куда. «Ай детина! Ай детина!» — говаривали, бывало, на него, еще недоросля. Так и остался он под семейным прозвищем «Ай детина!». Но не сила, конечно, выдвинула его в ближние при государе, нет, — рачительное исполнение им всяческого долга и, главное, верность. Верен, как пес! Вели ему, скажем, государь Петр Алексеевич любого, будь хоть кровный себе родич, хоть кто, изничтожить, для примера хоть государыню Екатерину Алексеевну, несмотря что именно она, государыня, его, Андрюшку Ушакова, из грязи извлекла, ко двору приблизила. Или, не дай бог, царевича Алексея Петровича — страшно сказать!
Обер-фискал встрепенулся, открыл глаза. Поликарпов закончил речь, видимо, чем-то очень для него важным, потому что, сообразив, что обер-фискал не слушает, повторил фразу снова:
— Паки молю, к стопам его величества припадаю, да изволит он мне, недостойному, прибавление в жалованье. Невозможно доле в такой скудости жить, в какой я по се число живу…
— Доложу, — обещал Ушаков. — Впрочем, ныне кто только не просит о прибавке. Даже губернатор Салтыков, уж на что имений и угодий всяческих владетель, и тот жалуется на бедность.
Теперь стал докладывать Иоанн Мануйлович. Ему было поручено сыскивать о могущем быть шрифте, коим злополучное то подметное письмо напечатано. Мануйлович пространно начал о первоучителях славянских Кирилле и Мефодии, изобретших азбуку. Затем принялся повествовать о том, почему оный славянский шрифт, рекомый устав, который еще от Ивана Федорова в книгоделании употребляется, почему он не пригоден для книг новой печати и почему государь Петр Алексеевич озаботился изобретением нового, гражданского шрифта. И как принялись в Москве за дело сие иноземцы-гравировщики Андриян Шхонебек и Петр Пикарт…
«Черт бы их всех побрал, Шхонебеков и Пикартов! — мысленно поморщился Ушаков. — И этот такой же нуда, как его директор».
Но по-прежнему улыбался любезно, только полузакрыл и без того вечно сонные, узенькие глазки.
Вчера утром к нему, обер-фискалу, неожиданно явился Киприанов. Доложил образцы всех шрифтов, которые когда-либо для его, киприановских, изданий употреблялись. Простое сравнение с подметным письмом показало — шрифты не те.
Но не это, не это его, Киприанова, беспокоило, и Ушаков понимал, точнее, знал — что, но виду не подавал. Терпеливо дожидался, пока Киприанов, закончив о шрифтах, толковал о том о сем, о дороговизне бумаги в связи с войной да о новом указе, чтобы крыс морить, все медлил уходить. Наконец, уже встав, чтобы раскланяться, он скороговоркой сообщил, что у него из дому в Преображенский приказ взята девка, сирота, которая к его двору приписана… (Ага, вот где его заело!).
Ушаков как можно любезнее выразил сочувствие, но усомнился в том, что Преображенский приказ к сему причастен. Скорее, Сыскной приказ, коий занимается розыском беглых.
«А она не беглая?» — прищурился он.
И Киприанов, конечно, на это ответить не смог!
Крепкий орешек, однако, этот Киприанов! С виду прост, этакий наивный трудолюбец, но обер-фискалу известно кое-что иное. Спросил, как бы невзначай:
«Вы анадысь[167] изволили у Аврама у Лопухина быть, что вам там за дело?»
Трудно, конечно, было ожидать, что Киприанов во всем так сразу и покается. Но такого изощренного хитроумия, которое он вдруг проявил, Ушаков, честно говоря, не ожидал.
Напустив на себя невиннейший вид, хитрец Киприанов заявил, что попал туда по ошибке. Аврам Лопухин, очевидно, считает, что он, Киприанов, был в числе друзей царевича, но это неверно. Во время оно Киприанов месяца два пытался учить царевича гравировальному делу, таково было желание государя-отца. Но из учения сего ничего не вышло, потому что сам-то царевич никакой склонности к нему не проявил. Что касается его, Киприанова, отношения к царевичу, то ему-де ведомо, что Алексей Петрович после богоданного рождения сына у мачехи, у государыни Екатерины Алексеевны, ныне у отца не в милости; он, Киприанов, вельми бедного царевича жалеет и хотел бы ему помочь, но не ведает как — что в его слабых силах?
«Особый вид коварства! — подумал обер-фискал. — Искусная ложь под маской доверительной откровенности. Ну погоди, Василий Онуфрич, теперь-то пощупаем мы твою сиротку, она у нас язычок развяжет. Пока еще он, Ушаков, не велел ее в пытошный разряд переводить, пусть еще кое-какие про нее сведения соберутся».
Но Киприанов-то, Киприанов — так прямо и режет: он-де опального царевича жалеет и хотел бы ему помочь! Ну какая же бестия! Однако видали мы таких!
Тем временем докладывавший Иоанн Мануйлович выложил образцы:
— Глядите сами, ваша милость. Сие есть законодательно утвержденная в 1710 году гражданская азбука под наименованием «Изображение древних и новых письмен славенских печатных и рукописных». На ней подлинно начертано рукою государя — сими литерами печатать. А сам государь, как видите, многие литеры подчеркнул — значит, выбросить изволил, — иные же поправил по разумению высокому своему. Из чего явствует, что его царское величество Петр Алексеевич есть сам как бы изобретатель новыя гражданския азбуки.
— Так, так… — говорил Ушаков, прилежно рассматривая образцы, хотя мысли его были далеко.
— Давай, Мазепа, шпарь побыстрей! — шепнул Поликарпов, дернув Мануйловича за подрясник. Ему стало просто завидно, что обер-фискал помощника его слушает со вниманием, а на директорском докладе он