— Офицер?
— Нет, не офицер. До старшины еле-еле допер, пан геббельскомиссар. Где работал до войны? В пожарной охране завода. К службе негодный я, вывезли на окопы под Кременчуг. Немцы прорвали фронт, нас всех захватили и привезли сюда чин чинарем.
— Что значит «чин чинарьем»? — спросил переводчик, передав Циммерману смысл беседы.
— Чин чинарем, чинарики-чубчики, — весело ответил конюх. — Это присказка такая. Без нее никак не могу.
— Dummkopf, — заключил переводчик и обратился к другому, смугловатому, ожидавшему своей очереди у стола: — Юде?
Тот отрицательно качнул головой. Ромуальд что-то сказал гебитскомиссару. Циммерман усмехнулся и надел пенсне, которое до сих пор болталось на золотой цепочке.
— Покажи паспорт, — приказал Ромуальд. Он вертел паспорт, всматриваясь в его странички, и что- то негромко говорил Циммерману.
— Вы знаете друг друга? — наконец спросил переводчик, отдавая паспорт владельцу.
— Никак нет, — Конюх приложил руку к груди и для пущей доказательности пялил глаза на незнакомца, такого же, вероятно, как и он сам, одиночку армейца.
— Вранье, — определил переводчик и, ободряемый скупой улыбкой Циммермана, накинулся на обоих: — Партизан! Сочинял листовок и бросал по городу. Убил милиционер. Юде...
— А дули не хочешь? — вдруг остервенел тот, к которому он обращался.
— Дули? — переспросил Ромуальд и, тотчас увидев ту увесистую дулю в натуре, что-то коротко бросил Рицу.
«Негритос», отшвырнув ногой стул, шагнул к смельчаку и резким ударом кулака в живот отбросил его к стене.
Худенькая подрумяненная девушка, выполнявшая несложную процедуру отметки паспортов, приподняла подведенные брови и, вскинув плечиками, вышла из комнаты.
Пострадавший сидел на корточках, силясь перевести дыхание.
— Здорово, — вырвалось у конюха. — Вот это ударчик! Учите, учите его, дурака. Будет знать, как с панами офицерами разговаривать.
— Заткнись, сволочь... — процедил сидевший. — Убью, гад.
— Дурак ты, дурачок... Ну как тут не съездить по роже? Через тебя, выходит, и мне беда. Вставай, ну... Держись вот так. Паны офицеры...
Конюх оказался добрым, наивным малым. Было бы таких побольше среди украинцев, глядишь, и дело пошло бы веселее. Он просил «геббельскомиссара» отпустить этого дурачка, потому что «никуда он не денется», все равно быть ему на глазах полиции. Только понять надо, что оскорбился он, когда его назвали «юде», потому и психанул. Не очень эта нация нравится людям. А он ведь чистый украинец, поглядите...
Циммерман плохо понимал по-русски. Но на этот раз он уловил смысл происходящего. Он не разделял уверенности Ромуальда в виновности этих. Покоробила его и выходка Рица. При девушке. Да ведь это неуважение к нему, гебитскомиссару. Риц хорохорится, пижонит, теряет чувство меры.
— Уходите, — сказал Циммерман. — Пусть уходят. Они такие же авторы листовок, как я автор «Майстерзингеров», бог мой...
Риц крикнул:
— Прочь!
Когда оба вышли на улицу, конюх сочувственно заметил:
— Здорово саданул тебя фриц. Может, приляжешь вон на скамейке?
— Прошло уже. Ты иди, иди... Чего тебе?
— Не дюже ты осторожный, парень.
— Вот еще один из заводоуправления.
— Чего-чего?
— Ничего. Говорю, на таких, как ты, осторожных как раз Гитлер и рассчитывает. Ты кто?
— Слышал ведь. Конюхом работаю.
— И благодарность от фашистов получаешь?
— Как видишь, пригодилась. Больно горячий ты.
— А ты не остужай.
— Мне бы таких три девятки, — вдруг сказал конюх и потрепал парня по плечу. — Вот дело-то...
— Какие тебе три девятки?
— В ремиз играешь? На кукурузные зернышки. Научу, коли хочешь, чин чинарем. Приходи в гости в стройконтору на конюшню. Знаешь, на Тургеневской, возле школы... Рудого спросишь.
— Фамилия такая или кличка? Теперь, говорят, более клички надо, не фамилии.
— Болтаешь что — не пойму.
— Вижу, солдат службу знает. Не рудой ты, а седой. А ведь не более тридцати тебе. До капитана хотя бы дослужился?
— С чего взял?
— По походочке вижу. Поседел-то давно?
— На той неделе.
— Ну, прощевай. За выручку спасибо. Обувка твоя ремонта требует. Приходи, подможем, Артемовская, пятьдесят четыре. Работу исполняем честно. Бреуса спросишь.
Когда новоявленный знакомый скрылся за углом, Рудого вдруг охватило волнующее предчувствие. Артемовская, 54. Что-то кроется за тем адресом: сапоги-то у Рудого целехонькие, без малейшей царапины. Никакого ремонта не требуют.
3
«За муки наших людей, за муки женщин, детей, стариков, сожженных, расстрелянных и замученных, за разрушенные наши очаги; за поруганные нивы и землю клянусь мстить, мстить и мстить, уничтожать гитлеровских оккупантов, убивать всю фашистскую нечисть. Смерть за смерть! Кровь за кровь! И если я сам или кто-нибудь смалодушничает, продаст, переметнется или даже под страхом смерти выдаст...»
Все было предусмотрено в этой клятве. Нина переписывала ее снова и снова. Глядя на жену, всегда замороченную домашними делами, а теперь всерьез занятую этим необычным делом, Костя и сам проникался особенной торжественностью. Великое дело — присяга. Она связывает людей и на жизнь, и на смерть.
Хотелось об этом рассказать человеку, сидящему за сапожным верстаком. Взволнуют ли его эти слова?
Скучный длинноносый сапожник слишком уж долго вертел в руках стоптанные ребячьи башмаки. Как ни голодно, как ни туго бывает в семействе, а ребятишкам море по колено. Гоняют с утра до ночи на улице, играют в войну, в красных и немцев, придут домой синие-пресиние, а кормить их нечем. Жинка недавно выменяла на новые туфли ведро картошки, нацедила постного масла из старых бабкиных запасов, нарезала мелко лук — и вот весь обед.
Рудой оглядел незатейливую обстановку. Двухспальная кровать с шариками, квадратный, тоже старомодный, стол с пухлыми ножками под голубой скатертью, буфет с резными створками. Окна маленькие, с ватной прокладкой на зиму, на полу — полосатое рядно, на стенах — солдаты и мужики из дальней и ближней, видать, весьма многочисленной родни хозяина.
— Что же вы хотите? — спросил сапожник. — Больно уж слабовата обувка. Перетяжки требует. Подметки-то некуда лепить, сами видите.