Внезапно у самой машины раздался выстрел. Другой. Третий. Автоматная очередь утонула в беззвездном небе. Шофер тотчас выключил фары. Риц замер, мысленно благодаря шофера за находчивость. Потом осторожно вышел из машины.
— Что там? — спросил он проходившего мимо автоматчика.
— Двое бежали, господин офицер. Уложили на месте. Все в порядке.
Риц снова влез в машину.
Полицейских подняли «в ружье».
Сидорин торопливо натягивал сырую одежду, не успевшую просохнуть: вчера целый вечер провел под дождем у складов.
Он с трудом приживался в полиции, тяготился тем, что никак еще не «отработал» перед народом и товарищами своего позора. Жилистый и тонкий, как стручок, он на построениях всегда стоял крайним, страдальчески поблескивая глубоко запавшими глазами. Шинелишку получил рваную, не по росту, но был доволен, что свою, красноармейскую, а не мышиного сукна. Правда, полицаям обещали новую форму, так как, по словам майстера полиции, они выглядят точно сброд и не похожи на военное подразделение.
Снова, как и прежде, Сидорин окунулся в знакомый мир строевой подготовки. Целый день хриплый голос старшего полицая висел в казарме, подчиненные послушно разбирали и собирали автоматы, пистолеты и гранаты, шагали гусиным шагом, топча землю, породившую их, пели одну и ту же песню: «Ехал казак додомоньку, встретил свою дивчиноньку...»
Порой Сидорину приходилось совсем плохо. В лесах в одном строю с эсэсовцами довелось стрелять по своим. И хотя ни одна из его пуль не достигла цели — он пускал их поверх голов партизан — тяжелый осадок долго не проходил. В те дни он и ухитрился сообщить Рудому о грозящих арестах.
Затем он увидел Рудого в тюрьме. Сердце упало, но виду не подал, сдержался. Оставшись разводящим в карауле, вызвал Рудого в хозяйственный наряд.
— Уходи, Константин Васильевич, пока цел. Я все здесь устрою.
— Как же? — спросил Рудой, замахиваясь топором и с выдохом опуская его на толстую осиновую чурку.
— Поглядим.
— Сам сбежишь?
— Никак нет.
— Тогда отвечать будешь за побег.
— Учет здесь неточный. Одним больше, одним меньше. Думаешь, если немцы, так все в аккурат подсчитано?
— Ты нам нужен здесь, Сергей, — сказал Рудой, поплевывая на ладони и снова берясь за колун. — К тому же не один я.
— А с кем же?
— Есть один слабодушный,
— Двоих могут заметить.
— Разговорам конец. Будь начеку. Время не подошло на рожон лезть.
— В лагерь всех будут переводить.
— Обо мне не беспокойся. В лагере наших немало. Там тоже пригожусь.
Нынешней же ночью, когда колокольный звон разбудил город, а полицаев подняли «в ружье», когда Сидорин вместе с другими полицаями соскочил с машины, которая доставила их в лагерь, первой мыслью его было разыскать Рудого, помочь бежать.
То там, то тут вспыхивали фары. Сноп света бил из фар закрытой штабной машины Рица. Она-то и помогла Сидорину.
Костя! На кого ты стал похож!
Похудевший, небритый, он поддерживал того самого, с которым его водворили в тюрьму.
Миновав полосу света, Сидорин перебежал на другую сторону колонны и поравнялся с Рудым:
— Слушай меня. Дойдем до опушки — беги...
— Не один я.
— Опять двадцать пять. Вдвоем бегите.
— Хромает он.
— Я отвлеку.
На размышления оставались секунды. Рудой понимал: надо бежать. Но что делать с Лахно?
Теперь-то его бросить он не мог.
Началось это еще в тюрьме. Их втолкнули, в полутемную камеру, где находилось десятка два женщин. Они были совершенно голые и испуганно жались друг к дружке.
— Что тут случилось? — спросил Рудой.
— Вещи отправили в дезинфекцию, — ответил голос. — Вы хоть не смотрите на нас.
— Не смотрим, не беспокойтесь, — ответил Рудой. — Вода есть?
— Малость имеется.
— Дайте, — Он получил из чьих-то рук кружку, на дне которой была вода. Плеснул капитану в лицо, промыл ссадины.
— Что вы делаете, Рудой? — спросил Лахно, придя в себя.
— Ничего особенного. Оказываю первую помощь.
Лахно помолчал, а затем спросил:
— А за что же мне помощь?
— Я вас не знаю. А ранены вы как будто на поле боя. Вы сами нас учили...
— Да, учили...
Лахно заплакал. Плакал он визгливо, вздрагивая в конвульсиях.
— Перестаньте же! Постыдитесь женщин, — сказал Рудой, брезгливо отодвигаясь от бывшего сослуживца.
— Нет, не потому... Не думайте, не по трусости... Понял я. Понял, почему ты...
— Поняли, так молчите, — оборвал его Рудой и тотчас пожалел о своей грубости. В конце концов, не все люди отлиты из единого сплава. Есть кто посильнее, а есть и послабее. Воюют и те, и другие. И социализм строили не только чистенькие и сознательные. Среди людей разные бывают, и задача коммунистов — драться за душу каждого. Этот Лахно может стать предателем, а может и советским человеком остаться. Только не надо жалеть ни времени, ни сердца для этого. А времени-то маловато...
Так раздумывал Рудой в ту первую ночь, лежа на цементном полу рядом с избитым капитаном.
Вскоре их перевели в лагерь. Там и на нарах, и в очереди за баландой, и во время работ на строительстве дамбы, и в минуты перекура они по-прежнему были вместе, и Лахно, обладавший в прошлом немалой властью, постепенно превращался в подчиненного, в ученика Рудого. Он, оказывается, совсем не умел преодолевать лишений и тягот войны, удобная должность содействовала проявлению чванливого благодушия и барства. Когда же война жестокой рукой бросила его под пули, снаряды и авиабомбы, он струсил. Презрение к смерти? Он никак не мог согласиться не жить, смешаться с землей, погибнуть где- нибудь под кустом. На фронте пробыл недолго; очутившись в окружении, приплелся домой, к сестрам. Все складывалось благополучно. Но кто-то донес.
— Я думал поначалу, что донес ты, — откровенно признался как-то Лахно. — Людей-то не знаешь, кто чем дышит. А после встречи на базаре всякие мысли посещали.
— Какие бы мысли ни посещали, достоинство командира терять нельзя. А вы потеряли, — Рудой до сих пор называл Лахно на «вы». — Возьмите.
Он подсовывал капитану то сигарету, то сухарь. Лахно охотно принимал все это из рук Рудого, жадно курил, проглатывал дареные сухари и хлеб, сосредоточенно сохранял свою жизненную энергию, но ни разу не спросил у Рудого, как обходится тот.
Рудой же с любопытством приглядывался к капитану. Злость давно прошла. Порой жгла досада на то, что фашистским пришельцам так легко удалось растоптать душу бывшего однополчанина. Тогда просыпался азарт: отстоять Лахно, как самого себя.