вернуть».
– Эти письма сохранились? – спросил Лаврухин.
– Не знаю, – медленно произнес Наумов. – После смерти Бакуева все его бумаги были переданы в музей. Там я и знакомился с ними.
– Ну а эта Натали? – поинтересовался Лаврухин. – Бакуев с ней не встречался, часом?
– Он искал ее в Москве, но Натали была уже на кладбище. Попала под бомбежку в сорок первом.
– Да, – пробормотал Лаврухин, постукивая пальцами по столу. – Иных уж нет, а те далече…
Наумов вздохнул. Глаза у него были добрые, собачьи глаза, бархатные. Влажный бархат. А губы твердые, решительные, резко очерченные. И сухие. «А ведь он волнуется», – подумал я, заметив, что доцент изредка проводит по губам кончиком языка. Лаврухин это тоже заметил. Но причина волнения была нам не ясна. Может быть, доцент волновался потому, что впервые оказался в кабинете следователя. Может, повод был другой. Он начал нервничать, когда разговор зашел о письмах княгини к этой неведомой Натали, кото рая жила когда-то давно, так давно, что, казалось, ее и не было вовсе, что ничего не было – ни княгинь, ни коллекций. А если что и было, так оно давно поросло кладбищенской травой.
Казалось…
– А вы? – усмехнулся Лаврухин. – Что толкнуло вас в ряды последователей этого старичка? И почему вы отказались от поисков?
– Возможно, потому, что я был молод и глуп тогда, – сказал Наумов задумчиво. – А отказался… Отказался, когда убедился в безнадежности предприятия. Теперь же… – Он помолчал недолго. – Теперь я начинаю убеждаться в обратном.
Наумов указал глазами на золотую бляшку.
– Вы все-таки поясните нам, – медленно произнес Лаврухин, – в чем тут дело? Насколько я понимаю, все эти вещи к коллекции княгини отношения не имеют. Так же как и портрет.
– Вещи – да, – сказал Наумов. – Но инициалы на брактеате… Они указывают на человека, который имел отношение к княгине. И видимо, этот человек занимал в ее жизни немалое место. Кто этот «А.В.»? В свое время я пытался это установить, но безуспешно. Сейчас я склонен предполагать какую-то романтическую историю…
Я демонстративно вытащил из кармана пачку сигарет и щелкнул зажигалкой. Я постарался щелкнуть погромче. Я был сыт по горло романтическими историями. Только их, романтических историй полувековой давности, не хватало, думал я, старательно окуривая Лаврухина.
Но оказалось – не хватало…
Я рассматривал портрет княгини. Буковки «А. В.» на полотне отсутствовали. Облезла краска с углов портрета, облупилась. И писем княгининых в музее не было. Сикорский мобилизовал весь свой немногочисленный штат на розыски этих писем. Но увы. Не пришлось мне увидеть ни писем, ни бакуевского трактата об извлечении серебра из волос. И в описях бакуевские бумаги не числились.
– Странно, – сказал Сикорский, когда последняя из искавших – хмурая женщина в сатиновом синем халате – доложила ему, что «серой папочки нигде нет». – Странно, – повторил он. – У нас никогда ничего не похищали.
Он стоял посреди кабинета, сосредоточенно вглядываясь в портрет. А Наумов, как мне показалось, приободрился, услышав о пропаже документов. В музей он шел неохотно. Он, правда, согласился отправиться туда, когда Лаврухин выступил инициатором похода за руном, как он выразился, подразумевая, вероятно, бакуевский трактат о волосах. Аргонавтом был назначен я. И ясно видел: что-то не нравилось нашему гостю из Караганды в идее этого похода, но что именно, я не знал, хотя предположение на сей счет у меня имелось. Я полагал, что Наумову не хочется встречаться с Сикорским. Ведь между ними стояла Лира Федоровна. И хоть оба они были оставлены в дураках, поскольку Лирочка-Велирочка предпочла им сперва Астахова, а потом анонимного брюнета, или сперва брюнета, а потом Астахова, тем не менее у Наумова и Сикорского были причины если не враждовать, то просто дуться друг на друга. Так я понимал это. Потом, правда, выяснилось, что я не все понимал, но тогда мне казалось, что я рассуждаю правильно. Впрочем, это не помешало мне наблюдать за Наумовым и заметить, что его обрадовало исчезновение бакуевских бумаг. Он сделался общительным, повеселел, от его унылого настроения не осталось и следа.
Зато помрачнел Сикорский. Он даже накричал на своих сослуживцев, которым, как он выразился, ничего нельзя доверить, которые спят на ходу… Ну и все такое прочее. Все, что обычно говорят в таких случаях руководители проштрафившимся подчиненным. Прав он был или нет, трудно судить. В описях-то серая папочка не значилась. Она как бы и не существовала вовсе. Я намекнул Сикорскому на это обстоятельство, но он понял меня буквально и сказал, что папочка существовала, он ее видывал не раз, и Наумов ее видывал, и даже работал с нею, а то, что она не числится в описях, то тут его вины нет: документы поступили в музей, когда директорствовал Ребриков, и занести их в опись тоже должен был Ребриков. Но Ребриков этого не сделал, вероятно, потому, что не придал серой папочке никакого значения.
– А инвентаризации? – спросил я. – Разве их после Ребрикова не было?
– Отчего же, были, – ответил Сикорский равнодушно. – Но я подписывал готовые акты. Создавались комиссии, в них входили представители управления культуры…
– Занятно, – сказал я, пытаясь представить, как воспримет эту новость Лаврухин. – А вы не помните, когда видели эту папочку в последний раз?
Сикорский потер лоб и надолго задумался. Наумов смотрел на портрет. Я тоже бросил на него взгляд и во второй раз подумал, что где-то я с этой женщиной встречался. Но так как это было практически невозможно, то я постарался выкинуть дикую мысль из головы и повернулся к Сикорскому.
– По-моему, – сказал он медленно, – эта папка попадалась мне на глаза совсем недавно. С месяц назад, возможно. Что-то мы делали в запаснике.
Он вышел на минуту и вернулся с той самой хмурой женщиной. Она уже успела снять пыльный халат и предстала теперь перед нами в мешковатом зеленом платье.
– Вероника Семеновна, – сказал он строго. – Вот этот товарищ, – Сикорский кивнул в мою сторону, – из уголовного розыска. Его интересует, давали ли вы ключи от запасника Астахову, когда он у нас работал?