грузовика и белые линии шоссе, но я был жив, и меня увлекал одинокий порыв наслаждения и кульминации. Я не хотел сдаваться, не хотел, чтобы желание прекращалось. Эллисон выгнулась подо мной, как лук, и подняла меня, издавая стоны, будто во сне, но не закрывая глаз: но вот она снова согнула ноги, обвила их вокруг моих бедер и опять начала медленные круговые движения. Я опирался руками о подушку, отрывался от ее тела, и тогда она пыталась посмотреть на ту влажную тень, где сталкивались наши животы. Волосы на ее висках намокли, широкий лоб, который я видел впервые, изменил форму лица, а шейные сухожилия и ключицы резко выступили под кожей.
– Сейчас, – страстно шептала она, – сейчас, сейчас… – И кости ее бедер сталкивались с моими.
Ее пальцы впивались в мою спину, я подчинял ее своему ритму, открывал глаза, а она все еще смотрела на меня, я утыкался лицом в ее шею, чтобы не видеть страдания жизни, о которой ничего не знал и не хотел знать.
– Сейчас, – повторяла она мне на ухо и произнесла мое имя: – Мануэль.
А назвав ее по имени – много раз подряд, не узнавая своего голоса, – я ощутил радость и страх оттого, что судьба свела меня с незнакомкой, в точности похожей на меня, может быть, даже в самых затаенных и необузданных чертах. Возможно, я был мертв и мое тело лежало кровавым месивом среди обломков машины, раздавленной грузовиком. Но эта женщина все равно была со мной, обнимая меня, растрепанная, обнаженная, стоящая на коленях между моих ног, возвышенная знанием и страданием, бесстыдная и убирающая кудрявый волосок с губ, мудрая и ранимая, отдающаяся без остатка и недоступная. Женщина, прикрывшаяся рукой с куском мыла, когда я отдернул занавеску и снова обнял ее среди горячего пара. Женщина, ушедшая до рассвета и вернувшаяся в другую страну и другую жизнь, совершенно неизвестную мне, и внезапно появившаяся в кафе нью-йоркской гостиницы, преображенная, в своем мужском костюме и темно-зеленом плаще, с красным пятном улыбки на лице, обрамленном завитками волос. Но и теперь, в Нью-Йорке, она была другая: я могу всю жизнь смотреть на нее, и она никогда не будет такой же, как несколькими минутами раньше. Теперь она не была блондинкой, говорила на испанском Мадрида и уже не звалась Эллисон: она не обманула меня, запротестовала Надя, смеясь надо мной. Когда мы познакомились, я не спросил, как ее зовут, а сама она никогда мне не говорила, что ее имя Эллисон.
Надя отдернула занавески и, повернувшись к Мануэлю, звонко рассмеялась, увидев, что он все еще неподвижно стоит в прихожей, возможно, пытаясь привыкнуть к тому невероятному факту, что находится в том самом месте, куда столько раз звонил по телефону. Он держал в руке шапку и отрясал снег с полупальто в красную и черную клетку, задыхаясь от жары после холода улицы. Как будто до сих пор не решаясь остаться, Мануэль стоял перед чемоданом и дорожной сумкой, все еще парализованный сделанным при встрече открытием, что он не знал, кто она, и был в нее влюблен. Он приехал в Америку в поисках светловолосой женщины по имени Эллисон, с которой провел одну ночь два месяца назад и чье лицо не мог представить все это время, помня лишь яркие пятна волос и рта, ощущение дрожащей теплоты ее кожи на подушечках пальцев и вкус тела и губ. А сейчас к неизбежному удивлению новой встречи и поправкам памяти добавилось внезапное осознание перемены, превращавшей в прошлое и, возможно даже, в вымысел ту женщину, которую он знал, – не потому, что она – по крайней мере сначала – решила спрятаться, а потому, что он сам предпочел не видеть ее и придумывать образ в соответствии со своими желаниями и причудами. Мануэль пришел в замешательство от ее рыжих волос и испанского, казавшегося архаичным в своей правильности. Но больше всего он был поражен своим собственным отношением к ней, безграничной нежностью, с какой смотрел на нее, вспоминая забытые детали, превращавшиеся для него в знаки любви: ее руки, манеру пожимать плечами с выражением иронии или скромности, ободрения и беззащитности. Она появлялась рядом с ним, не требуя для себя безраздельного господства, предпочитая оставаться с краю.
Она не солгала ему о своей жизни, потому что он не задал ей ни одного вопроса. Он не смог разглядеть ее и понять себя самого, потому что привык литературно влюбляться в женщин с печатью загадки на лице, оказывающейся неразрешимой по той банальной причине, что ее вовсе и не существовало. Цвет ее волос был средним между темно-каштановым и рыжеватым, и звали ее Надя Галас: фамилию Эллисон она носила в течение нескольких лет замужества, о которых предпочитала не вспоминать. Несколько месяцев назад она высветлила волосы – из-за каприза или в знак своего решения начать новую жизнь.
– Я вспомнила и выбрала тебя, – сказала она с гордостью.
Надя увидела Мануэля раньше, чем он ее: в то утро в Мадриде, без десяти девять, она была на площади перед Дворцом конгрессов и заметила, как он беспокойно вылез из такси и прошел мимо нее с торопливостью невротика. Тогда Надя еще не узнала его – это было невозможно, ведь она не видела его почти восемнадцать лет. Она обратила на него внимание, потому что он показался ей привлекательным и потому что с некоторых пор опять стала замечать мужчин и смотреть без враждебности на свое отражение в зеркале.
– Позже, в одиннадцать, – рассказывала Надя со своей привычкой к точности, странным образом сочетавшейся с абсолютным отсутствием чувства времени, – ты сел рядом со мной у стойки в кафе и, конечно же, даже не взглянул на меня. Ты сидел с отрешенным видом, будто вокруг никого не было и для тебя существовали только кофе с молоком, стакан апельсинового сока и половинка тоста. В этот момент ты так походил на всех остальных, что даже почти перестал мне нравиться: в темном деловом костюме, с карточкой переводчика на отвороте пиджака и с этой способностью смотреть, не встречаясь глазами с другими людьми, и прикасаться к вещам будто в резиновых перчатках. Ты вел себя, как американский преподаватель, как один из этих ледяных европейцев из офисов «Общего рынка» или как некоторые испанцы, долгое время преподававшие в американских университетах. Ты сидел, выпрямив спину и наклонив голову, орудовал ножом и вилкой и пил кофе, прижав локти к бокам. Честное слово – не смотри на меня так, – ты ел, как они, очень быстро, но жевал с большой тщательностью, словно это постыдное занятие и ты делал это исключительно для здоровья. Ты отрезал маленькие кусочки тоста и сразу отправлял их в рот, отпивал сок или кофе с молоком и тотчас вытирал губы бумажной салфеткой, и ни разу за все время не оглянулся. Ты не смотрел ни на официанта, ни на бутылки, стоявшие на полках, ни в зеркало, где я видела твое лицо в фас. Именно тогда я тебя и узнала, почти с абсолютной уверенностью: ты мало изменился за эти годы, но меня смутили твое поведение, манеры, этот костюм – такой строгий, только помятый, как у международного служащего средней категории, довольно современный, но скромный. На тебе были черные туфли и носки, и ты держал ноги вместе на подставке табурета. Я заметила все, даже то, что у
тебя нет обручального кольца и твои руки такие же, как я их помнила, только слишком бледные. Ты не представляешь, как мне противны руки женатых мужчин, похожие на руки священников: меня тошнит при одной мысли, что они могли бы прикасаться ко мне. Когда мы познакомились, у тебя были смуглые и сильные руки: я была тогда очень сентиментальна, и они мне понравились, потому что я воображала, что это настоящие испанские руки. Ты был очень худой, будто еще недоразвитый, с прыщами на лице, челкой, падавшей на глаза, и невероятно длинными бакенбардами, какие тогда носили. Тебе они не шли, как и любому другому, но руки у тебя были уже как у настоящего мужчины, и голос тоже, очень низкий. Когда я приехала домой сегодня утром и услышала его на автоответчике, он звучал так же, как и в ту ночь.
– Какую ночь? – спрашивает Мануэль, все еще не оправившись от удивления и невозможности вспомнить. – Когда ты меня видела с длинными бакенбардами и прыщами на лице?
Надя улыбается и ничего не отвечает, мокрые волосы падают ей на скулы, и улыбка сияет на ее губах, в