окончательно неясно как последняя такая природоохранная функция: чтобы ни что ни на что не посягало хотя бы в прошлом. И кто раньше и кто кого - Достоевский ли 'Бесов', бесы ли нас? Русская литература успела или революция произошла? Чем гадать, лучше не торопиться сводить с действительностью какие бы то ни было счеты.

В конце концов, Колумб именно Индию, а не Америку открыл.

География - как жена. Путешествие - наша полигамия. Был бы гарем, сидеть бы нам на месте.

Итак, все места, в которые я любил заточать себя с целью написания неких страниц, пали одною и той же смертью: однажды вошли в текст. И сколько я ни давал себе зароков по принципу 'не живи, где е..., не ..., где живешь'... Где Токсово, Переделкино, Дилижан, Тифлис, Голузино, Тамыш? Они так или иначе описаны. Может, они и есть. Но я для них умер.

Путешествие - другое дело. ТАМ ты не собираешься жить. TAМ ты захватчик и только. Пересечение пространства. Сечение. Иногда золотое. Одно. Хирургическая операция. Срез. То ли ты его пересекаешь, то ли оно тебя. Почему-то не больно. Приключение.

Отправляясь в странствие, я уже знаю, буду ли писать о нем. Знаю, что напишу и как. В этом смысле, хотя география и кончилась, я путешественник-профессионал. Еду за одним лишь правом написать то или иное 'путешествие', привожу в качестве сувенира две-три оплодотворенные детали, они хорошо разбухают в подсознании и дают необходимый побег.

Такая деталь у меня уже была - Люсин выпадающий зубик.

Остальное было уже делом техники. Подавался 'рафик' (вот восхитительное слово! намек на империю, произведенный в Риге...), в него набивалось шесть, включая шофера и автора, от силы восемь человек, предоставив пространство лишь для одного армянина, возможно, тоже Рафика, одного абхаза, одного грузина, одного еврея, а далее по тесному текстуальному конкурсу - греку, поляку, персу, украинцу, тату, осетину, корейцу, татарину, чечену, заблудшему европейцу, американцу, африканцу - драматургическое единство было обеспечено: вел 'рафик' русский водитель, с ним рядом восседал тоже русский (автор). Перевести разговор с обычаев обезьян на межнациональные отношения уже не составляло проблемы. Поэтому после таких страстей достижение цели путешествия - контакт с вольной обезьяньей стаей - служил контрапунктом, наводил на мысль и ставил точку. Не исключено, что естественным завершением паломничества был запланированный пикник, и тогда это уже многоточие.

Все было ясно вплоть до названия. ОЖИДАНИЕ ОБЕЗЬЯН... хорошо! Кто кого ждет, неясно. Зубик, 'рафик', схватка грека с антисемитом, подмерзшие хвосты, разросшиеся гривы... чего больше? Все и так ясно. Ехать, чтобы написать то, что я так и так напишу, не имело смысла. И я решил написать 'путешествие', вовсе не отправляясь в него.

Готовность моя была велика, я был в хорошей форме. Садись и пиши.

Сесть было некуда.

То ли Тамыш умер, то ли я, то ли еще кто-то там умер... У меня не было сил вернуться к моим цыплятам. Я переместился в Тифлис.

Но что-то и впрямь произошло. То есть происходило вокруг на самом деле, за гранью письменного стола. Письменным столом был стул. На нем стояла машинка. Я сидел на кровати и писал на машинке как раз на тему о том, был ли и мог ли быть у поэта ДОМ, в связи с посещением очередного дома-музея. 'Родина, или Могила' называлось сочинение, и именно запятая в заглавии была главной. Я писал в центре Тифлиса, на девятом этаже гостиницы, и опять 'Абхазии', в четырнадцатом номере, подумывая о том, что всегда и всюду попадаю я именно... этажи бывают разные, а номер всегда четырнадцатый, и в Ереване был тоже четырнадцатый... что это за прописка такая? По вертикали, что ли? Ничего, кроме стрекота машинки, подслушать у меня было нельзя. А все равно что-то происходило вокруг, вроде как потолок обваливался, вернее, понижался, пока я писал, и когда я поднялся, то чуть ли не стукнулся об него головой. Какое-то странное потемнение вокруг, как перед грозой, а гроза и не намечалась, как на закате, но и до заката было еще далеко. Дрожь внутри. Перед глазами такая мелкая серебряная волна, как рыбья чешуя. Как будто я становился воздухом, только какая- то последняя недорастворенность мешала. Когда я смотрел на человека, то очень удивлялся, что тот меня тоже видел. Он подошел и представился: Валерий Гививович, Гививич, Гивич, Гивович... никак не выговорить! Можете меня называть просто Лерой, так меня все зовут. Я с удовольствием вглядывался в его розовое мускулистое лицо кахетинца. Было в нем нечто располагающее, хотелось ему что-то рассказать из того, что никому пока не рассказывал. Но я не знал, что, и он сам мне подсказал: давно ли я виделся с братом? Я готовно отвечал, вдаваясь в подробности, которые навсегда забыл. Дело в том, говорил я, что когда я впервые влюбился и мне стали нужны деньги, то продал нашу совместную коллекцию, а брат в это время был далеко, а сейчас он где? сейчас он тоже далеко, в другой стране даже, но скоро уже вернется, только это давно было, были даже древнеримские монеты, а доллары были? или фунты? как, вы про корейский лайнер еще не слыхали?

Он-то, выходит, мне и сообщил, что произошло за краем моего стола, пока я чувствовал, что что-то происходит. Пахло карибским кризисом и еще какой-то тревогой, как при приступе сенной лихорадки. Все давно отцвело. Вы когда в последний раз выезжали? Тут я ему все выложил, какой я невыездной. 'Зачем вам Америка! - восклицал он. - Родину надо исходить всю, пешком, тапочками!' Он так и сказал: тапочками. Тапочки на нем были отличные, фирмы 'Адидас'. Мы стояли на вершине Джвари, особняком от толпы туристов, как посвященные, признаваясь друг другу во взаимной любви к родине как раз в том самом месте, 'где, сливаяся, шумят, обнявшись, будто две сестры'; шума как раз слышно не было, но долго мы смотрели, как, слившись, Арагва и Кура долго продолжали течь двумя разноцветными потоками в одном уже русле - 'один серый, другой белый, два веселых гуся'. Тапочками, тапочками! - восклицал один гусь, а другой поглядывал на его красные лапки, не уверенный, где он добудет такие же тапочки. Белые он обует скорее. Он мне предлагал исходить родину, как Горький, я же соглашался изъездить ее, как Гоголь. На том и порешили.

Чем я особенно гордился, что обмотал Валерия Гививовича, полковника Адидасова, как ребенка. Я так искренне рвался участвовать в 'круглом столе' по поводу феномена грузинского романа, так переживал несправедливость отказа мне даже в этом моем праве человека, что собрался в Сухум, но билетов не было. Уж с этим полковник легко мог помочь. Но и тут он уклонился: 'Зачем вам этот вонючий Сухуми? Лучше Батуми'. Меня интересуют обезьяны, кисло настаивал я. 'Обезьян там хватает. Поезжайте в Батуми, у меня там дом. Поживете у меня...' Он опять же предлагал мне пойти туда 'тапочками'. Я упорствовал и не соглашался в Батуми. 'Это было очень трудно, - намекнул он мне на следующий день, - но вы можете теперь участвовать в дискуссии. Только откажитесь от телевидения, не стоит... Можете сегодня же переехать в гостиницу 'Абхазия'. Вам забронирован номер вместе с участниками'. Замечательно было 'вместе'! С этапа на этап. И это был тот же 14-й номер. На этаже нас уже ждали. Двое небритых, младше по званию. Адидасов передал меня им слишком заметным движением глаз, и они кивнули. 'Оставляю вас одного', - сказал он, проводив меня до нумера четырнадцатого. Я был восхищен и преисполнился самоуважения: нарочно они делают все так открыто или по неумению? - и в том и в другом случае. Вот она, секретная формула психопушки! Внутри компьютера сидит сержант...

Если они меня подчеркнуто замечали, то я их подчеркнуто не замечал. Я писал у себя в номере 'Родину, или Могилу', как бы готовясь к сообщению об отличии грузинского романа от латиноамериканского на примере 'Жестяного руна победы', подхихикивая от такого своего коварства, которого от меня никто не ожидал. Был канун ноябрьских праздников, участники съезжались девятого: у меня было время, и я его употребил. Был у меня, однако, верный друг, грузинский брат, который вызвался мне помочь. Я ему, впрочем, не все объяснил. Он и так озирался по сторонам. Только про трудность с билетами. Друг тоже недолюбливал эти годовщины. Его тоже когда-то крестил отец Торнике.

В ночь с 6-го на 7-е, убедившись в отсутствии наружного наблюдения, я выскользнул из гостиницы: хорошо путешествовать налегке! Давно уже я не вожу с собою ничего, кроме рукописей и носков.

Мы копошились в сумерках, как воры, укладываясь в дорогу, стараясь не будить домашних, шепотом выезжая со двора. Тифлис рассветал по мере выезда из него. Это было самое пустынное, предпраздничное утро, даже без единого милиционера - все спало до парада. Шоссе было столь же пустым. Спали дома, спали трейлеры по обочинам, спали посты ГАИ. Только природа все шире открывала глаза. Господи, что это было за утро! Трудно было поверить, что до всего этого было всего лишь рукой подать. Что же это мы так не спешили всю жизнь проснуться пораньше да податься подальше? Я видел горы. Никто еще, ни Пушкин, ни Толстой, не мог сказать больше. Это было 'это'. Когда уже не задаешь себе вопрос: что это? Просто вдохнешь и не выдохнешь. Благословенна была земля утром 7 ноября 1984 года по дороге из Тифлиса в Кутаис!

Осень постаралась, отдав все краски, и каждый лист светился своим цветом отдельно. В поредевших кронах вспыхивала хурма. Осень собирала свой последний, свой окончательный урожай - урожай красок. 'Замечаешь, насколько это другой красный цвет?'

Мы были страшно довольны собой и друг другом. Мы сбежали. Мой друг, к счастью, не догадывался, насколько он прав. Он полагал, что мы сбежали от демонстрации. Пока все там будут собираться в колонны и нести транспаранты... Свобода - это вечность. Туда мы и удалялись. За шестьдесят семь лет, при всех стараниях, ничего ИМ не удалось: видишь, скала, видишь, поток, видишь, небо, видишь,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату