детстве была всегда о пропитании, как нам его добыть. Все, что ползало, летало и росло, - все нами рассматривалось как еда. Мы на природу смотрели голодными глазами: что можно промыслить, что можно съесть. Весной, как грачи, мы ходили за плугом, и только не червяков подбирали, а корешки, лоснящиеся, покрытые желтой лаковой кожурой, на черной пахоте они были видны как цыплята какие-то, сладкие такие, казались нам слаще сахара, а сахар - были такие специальные щипчики, мать или бабушка отколупывала по маленькой глызочке. Такие искристые, синевато-зеленые. Это будто минерал, добытый из земли. Я помню: все наше детство наполнено мечтою о сладком, вкусном. А давали по карточкам килограмм на семью из пяти человек. Три-четыре глызы таких. И мать прятала от нас. А мы жили в комнатушке крохотной, метров десять, ты был, знаешь, и в этой убогой комнатушке мы росли. Вот мать и искала место, куда спрятать от нас. На печке, в сундук, а я везде сахар находил, понемногу крал и грыз. Помню, уж в сундук закрыла. А я нашел ключ, открыть сил не было, я подсунул пассатижи и свернул замок. Это было для матери большое горе, она после этого даже перестала прятать сахар.
Таким зверьком я и рос. Плотное слияние с природой, конечно, нас закаливало, приучало добывать хлеб насущный с малых лет. Я в четвертый класс ходил - мы уже ездили на сенокос. Худо-бедно, а трудодни шли. Зимой мать какие-то копейки получала. Помню, кротов ловили капканчиками, сдавали в заготсырье, отоваривали сахаром и мукой. А я был маленький ростом, такой заморыш, червячок, я школу окончил - во мне было метр сорок пять. А в детстве совсем был малыш. Чуть силенка поднакопилась - пошел работать на кирпичный, и каждое лето на каникулах работал на кирпичном. Таскали кирпичи, глину на тачке, мы как бы жили вне какой-то внешней, глобальной, газетной жизни. Там что-то происходило, строилось, улучшалось, велась борьба мировая, а мы, по сути, почти автономно от государства выживали, искали пропитание. Внешняя жизнь катилась колесом, практически нас не задевая...
В. Б. Как выживает русский народ? Казалось, перемолотили его большевики-интернационалисты, переделали - ан нет, выжил. Сейчас не то же самое? По всем прогнозам советологов, русский народ должен был за эти десять лет практически исчезнуть: люди ведь годами не получают зарплату, ни в деревне, ни в городе. Денег 'живых' давно не видели, а выживают. Привыкли не надеяться на государство, привыкли не доверять ему. И как-то выживают. Где-то подворовывают, где-то подрабатывают, хоть впроголодь, но живут. Как ты сказал: 'Внешняя жизнь катилась колесом, практически нас не задевая...'
В. Л. Из внешней жизни я помню только смерть Иосифа Сталина. Почему ударило? Потому что у меня день рождения 15 марта, а он помер пятого... Как бы худо ни жили, а на Севере всегда отмечали каждый день рождения, каждый праздник. И вот я помню морозное утро, по репродуктору мрачная музыка, и тут же солнышко ласковое, я прибегаю в класс, а там девки все плачут... Вот так один раз и запомнился внешний мир. А все остальное катилось, не задевая моего сознания. Да и многих моих земляков не задевало. Куда важнее рыбалка, огороды, картошка, сенокос. И никогда я не думал, как буду. Как трава под деревом росли. Я никогда не размышлял, что со мной будет, как дальше жить...
Учился я плохо, мне не до учебы было. Игр много, но все рисковые, как сейчас помню, аж дух захватывает. Мы кидали друг в друга копья, остро заточенные, попадет в глаз - останешься без глаза. Сражались мечами, дрючками всякими, как бы довоевывали за отцов. Игры были жестокого свойства...
В. Б. Хорошо, у вас железной дороги не было. А то Геннадий Шпаликов рассказывал, как пацаны на шпалы ложились перед идущим поездом, между рельсами, так демонстрировали свою смелость. А вдруг затянуло бы потоком воздушным на рельсы, а вдруг голова бы задела за что-то? Впрочем, и на воде не менее рисковые игры были. Сейчас иные и вспоминать страшно. Все эти дворовые войны, прыжки с сараев, беганье по крышам, по пожарным лестницам...
В. Л. Странно, что несчастные случаи при этом редко происходили. Редко калечили друг друга. Бог берег, видимо. А в школу ходить не любил, лентяй был несусветный. Мать опустила руки, не до меня было. У нее все нервы измочалены. Так и дополз до десятого класса, встал вопрос: что делать? Мать говорит: 'Все равно тебе навоз возить'. Моя участь уже предсказана. 'Ты ни на что не годен, пастухом каким-нибудь пойдешь'. Вопрос с будущим как бы решен. Я помню Надежду Николаевну Шевкуненко, учительницу литературы. Она учила моих старших брата и сестру, а они стали гордостью школы, отличниками. Как-то прижала меня к себе, а я маленький, прямо в грудь уткнулся, а учительница такая пышнотелая, грудь - буфет, и вот прижала, как мышонка, и говорит: 'Володя, Володя, погубил ты свою жизнь'. Все остальные, значит, думали, как жизнь устраивать дальше. Все мечтали об институтах, и сестра сразу в институт пошла, и брат. Тяга к учению была по всей стране. Все где-то учиться хотели. А я как кузнечик все скакал, как стрекоза крыловская. Не думая о зиме. А зима постучалась. Школа закончилась. Надо родимый порог покидать. А я нигде не был за семнадцать лет. Нигде. Для меня Мезень - это центр мироздания. Краше ее ничего не было. А мать все время побаливала. Мне сестра говорит: езжай куда-нибудь, профессию ищи. Я прочитал в газете: 'набор на помощников машинистов'. И поехал в Няндому, еще за Архангельск, на эти курсы. Впервые поразился красоте Архангельска, такими величественными мне показались белоснежные здания, громадные корабли, стоящие у причальной стенки. Но на курсы меня не приняли из-за малого роста.
В детстве у меня не было мыслей о писательстве. По русскому языку 'трешка', по литературе тоже. Всего четыре четверки в аттестате по второстепенным предметам, типа астрономии. Но когда поступил в Архангельский механический техникум, после первого курса поехали помогать на Пинегу, в глухую деревню. Жили в избе у охотника. Такой матерый дед, убил тридцать три медведя, потом бросил, потому что шкуры медвежьи подешевели. Ему лет шестьдесят пять было. Нос картошиной, глаза глубоко сидящие, удивительно синие. Весь взлохмаченный, кряжистый, щеки пламенеют. Руки - кувалды. Вечно похохатывает. В его избе - ничего железного. Старый деревянный быт с XVII века. Единственная примета ХХ века - зеркальце в пластмассовой оправе. Остальная утварь вся деревянная. Даже чашки. И миски. И пара горшков чугунных.
Он мне рассказывал свои истории. Когда я вернулся в Архангельск, вдруг захотелось это записать. Значит, была какая-то склонность. Никому больше не захотелось, а нас человек пятнадцать жило у деда. Я сел и в тетрадке записал его историю о дезертире, как он бежал с войны в 1944 году, как поселился в лесу, в тайге глухой, и жена каждую ночь шла за двадцать километров, носила еду. И он в конце концов повесился. Жена выкопала яму и захоронила его. Чтобы на семью, на детей не пало бесчестье. А сама с детьми уехала. Почему-то я не о самом старике написал, а одну из его историй пересказал и послал в 'Юность'. Через месяц пришел ответ, что, мол, напечатать не можем. На какое-то время я перестал совсем писать. Как будто наваждение кончилось. Никакого следа не оставило.
Потом, после техникума, призвали в армию. Я служил в войсках правительственной связи. Там я и хором руководил, оформлял Ленинскую комнату, стенгазету. Вернувшись из армии, учился на подготовительных курсах в Ленинграде и работал на Адмиралтейском заводе. Стал стихи пописывать. Брат у меня там уже жил, пришел в общежитие, почитал мои стихи. Говорит: 'Ну и поступай в университет'. А у меня же был аттестат зрелости и диплом техникума. Поступил в университет на факультет журналистики. Характер у меня был отчаянный тогда. Конечно, писал я плохо. Был графоманом. Этот графоманский процесс длился года четыре. Были какие-то рассказы, далекие от действительности. Графоман не может писать о том, что он видит. Графоман всегда придумывает, пишет о том, чего не видел и не знал, и язык ему отказывает. Детали пропадают. Очарования жизни нет, никаких живых образов. Такая грубая мешковина вместо образов.
В. Б. А ты, Володя, никогда не задумывался, как рождается писатель? Как рождается художник? Это же не чистописание. Сто раз переписал текст и достиг совершенства. Что это? Прозрение? Язык, который тебе не подчинялся, вдруг волшебно раскрывает свои богатства. Такие тонкости психологические вдруг подмечаются, такие метафоры... Что это за мистический процесс рождения писателя?
В. Л. Думаю, все писатели несуразно начинают. Должно пробиться некое сердечное око. Все прошли стезю ученичества, но не все стали мастерами. И Валя Распутин какие-то очерки в газете писал. Даже гений начинает с подражаний и эклектики. Нет знания натуральной жизни. Сладости ее познания. Только тогда писатель становится великим, будь то Гоголь или даже Пушки, когда идет от познания жизни. Вот и меня поначалу тянуло на красивости. 'Зори, как стрелецкий кафтан', к примеру. Эти эпитеты мне так нравились! Они казались величественными. Помню, показывал сокурсникам в университете и говорил: 'Посмотрите, как здорово'. Много стихов печатал уже после университета, когда работал в архангельской газете 'Правда Севера'. Даже подготовил сборник, хорошо, что он не вышел. Сотни две стихов... Но потом я понял, что это графомания. Что-то в человеке, видимо, прорезается, если заложено от Бога. Все-таки сначала идет накопление впечатлений, знаний, чувств внутри души, погружение в человеческие страдания, когда сотни