В. Л. Да, в романе будет 1993 год. Этими событиями у меня заканчивается роман. Хотя в целом это провинциальный роман о любви. Действие опять происходит на моем родном Севере. Думал сначала написать небольшую повесть, любовную, легкую, искрометную, полную юмора, хотелось немного повеселиться. Сел писать - и все пошло по-своему. Опять что-то большое, возникают философские пласты, столкновения характеров. К концу года, даст Бог, закончу. Очень сложно прописывать любовные коллизии. О любви написано очень много. Снова писать о любви и чтобы не повториться? По-моему, я там что-то настряпал сверхъестественное...

В. Б. Помню, давно уже тебя наш друг Тимур Зульфикаров прозвал 'северным Боккаччо'. Как у тебя любовные чувства в романе - вырвались на полную свободу или в рамках традиций? Ты сам устанавливаешь предел любовным описаниям, предел чувственности?

В. Л. Совесть должна диктовать. Хочется иной раз, даже очень, описать все страсти наяву, всю эротичность любви, а потом думаешь: ты же ведь не зверь. Это животное позволяет прилюдно совершать любовные игрища. А в человеке от Бога заложено чувство стыда. Переступи один раз - и все рухнет сразу. А русский писатель был всегда особенно стыдлив. Русский писатель не позволял себе матерных слов. То, чем сейчас якобы интеллигенция козыряет даже на телевидении перед миллионами зрителей, - это все не русское. Да, мужик умел материться, но никогда он раньше не матерился, скажем, в школе или в храме. Да и в обществе были ограничители, даже у уголовников. Мы жили в детстве на воле, как звери, и мы, конечно, слышали мат и между собой матерились, но никогда мать не слыхала от нас таких слов. Мы входили в дом и замыкали уста на ключ. Точно так же ты можешь материться с друзьями, в споре, с женой можешь позволять фривольности, но когда ты сел за страницу все. Оставь мат за порогом. Так всегда было в русской литературе.

В. Б. Так в свое время и цензура политическая заставляла писателя виртуозно обходить поставленные преграды, но при этом все сказать читателю. Возникал сложнейший подтекст, мир метафор, а сейчас дали свободу, и явно обеднел писательский язык. Ушел подтекст, ушла сложность образов. Пошла голая публицистика. Или же пустота ничего не значащих метафор. Нет ничего скучнее и мельче, чем так называемая филологическая проза, ибо она никому не нужна. Ушла задача - во имя чего писать? Вот и любовная проза сильна подтекстами. И всегда 'я помню чудное мгновенье' будет более сильно и чувственно влиять на читателя, чем откровенные скабрезные стишки того же Баркова. Ей-богу, он так волновать не будет, разве что прыщавых юнцов.

Ты и твое поколение, за редким исключением, пишете в русской традиции, вы - и романтики, и лирики, и бунтари, умеющие облекать свои чувства в изысканные формы русского языка. Ты чувствуешь свое поколение? Каждый писатель, по сути, одиночка. Особенно к старости. А по молодости любое поколение хоть на время собирается в сложное, противоречивое, но в чем-то главном общее культурное пространство. В юности требуется чувство локтя, товарищеская поддержка. Так и возникла знаменитая проза сорокалетних, московская школа, где вместе с Маканиным, Киреевым, Курчаткиным дружно сосуществовали и ты, и Проханов, и Крупин. С возрастом потребность общности поколения исчезает, и писатель все более тянется к одиночеству. Не уходя в него совсем.

Любая литературная школа, любое течение возникают в определенную эпоху и в определенном возрасте. Все футуристы, все акмеисты, все символисты были примерно одного возраста и мироощущения. А в старости просто уже возникает отдельный мир Ахматовой, мир Заболоцкого, мир Булгакова. Ты ощущаешь себя еще в некоем старом содружестве или уже готов жить в своем мире Личутина?

В. Л. Исследователи нас ставят в определенные рамки, а мы живем не течением каким-то стилистическим, а своим братством. Когда я был помоложе, больше требовались товарищи по утехам. По игрищам, гульбищам. А уже из них, исходя из духовных потребностей, человеческой близости, прорастали дружбы. Друзья по мысли, по вере, по характеру, по помощи в трудную минуту. Я сейчас очень высоко ценю дружбу. Дружба - это когда ты открыт перед другом во всем и тебе с ним интересно. Тут должна быть близость и человеческая, и даже политическая.

В. Б. Как я понимаю, нужна и литературная близость. Некто - хороший человек, и выпить с ним можно, и не предаст, но он постмодернист ярый - о чем тебе с ним говорить? Будете приветливо кланяться при встречах, не более.

В. Л. Литература - это же дух. Человек, близкий тебе и по жизни, и по литературе - это твой названый брат. Мы с ним как бы поменялись крестами. Читая его, ты как бы его жизнь переживаешь. Мы много лет дружим с Сашей Прохановым. Он становится мне все ближе и ближе. По схожести нашей. Он романтичный человек, и я тоже. Он более экспансивный, деятельный, я, как помор, более созерцательный. Но по пониманию человека, природы, государства я нахожу в нем много общего. Он очень мне близок и дорог. Он последний романтик в литературе ХХ века. Ростовщичество входит постепенно в нас и погубляет самое сокровенное в народе. А в Проханове сохраняются корневые черты русского. Это - пламенность, эмоциональность и при этом простодушие. Несмотря на всю политизацию, он не потерял искренность, некую наивность, чувство восхищения природой и миром. Большинство людей с возрастом теряют восхищение, а он восхищается и деревом, и рекой, и женщиной. В нем очень много от Шергина, религиозного мыслителя и сказочника, который уже в старости, не видя почти, любовался веткой в окне, звездой в небе, снегом белым, черной вороной. Несмотря на всю внешнюю языковую непохожесть, в метафорике у Проханова очень много общего с Шергиным. Это художественные графики в прозе. Но Проханов графичность еще усиливает цветом. Акварели подпускает. Он пишет такие графические полотна. Это свойство романтического таланта.

Чем еще мне близок Саша Проханов? В нем много добросердия. Может, ритуального православия в нем не хватает, но глубинного добросердечного, сострадательного православия по отношению к близким, к товарищам по оружию в нем с избытком. Он нисколько не закаменел как человек, несмотря на всю политичность. Он по-прежнему отзывается на беду, откликается на человеческий зов. Знаю, как он помогал Николаю Тряпкину, той же Глушковой, да многим попавшим в беду русским писателям. Готов кинуться на помощь. Он чувствует беду не только близкого, но и далекого человека. Сколько он помогал тем, кому мы по брезгливости натуры могли уже и отказать, бомжующему поэту какому-нибудь, болезным, умирающим. Он всегда верен в дружбе. Даже стародавние дружбы не забывает. Своих псковских старых друзей он всех проводил до смертного одра, помогал семьям.

В. Б. Кое-кто из критиков чисто тематически причисляет тебя к продолжателям деревенской прозы. Это целая эпоха в русской литературе ХХ века. 'Привычное дело' и 'Прощание с Матерой' давно стали классикой. Евгений Носов, Федор Абрамов, Василий Шукшин, ранний Тендряков, Борис Можаев, Сергей Залыгин, Виктор Астафьев - какая блестящая плеяда! Попасть в такой ряд почетно. Но твоя проза все-таки - нечто иное. Она скорее продолжает гоголевские, лесковские, ремизовские традиции. Ты сам как себя соотносишь с деревенской прозой?

В. Л. Я согласен с тобой, Володя. Я никогда не считал себя деревенщиком. Я и родом-то не из деревни. Но я согласен с Достоевским, что настоящий народ - это народ, живущий на земле. Когда народ сгоняют с земли, кончается и народ. А нынче к этому идет. И великое дело сделали мои старшие товарищи-друзья, от Белова до Абрамова, что они попробовали сказать правду о человеке земли. Хотели удержать этим и человека, и власти от продолжающейся гибели деревни. Поэтому и силен в них социальный протест, социальный сюжет.

А интеллигенция - это не народ, это оторванные электроны. Сама интеллигенция не создает народную культуру. Глубинную культуру создает всегда сам народ, народ земли. Он видит, как солнце встает и как солнце заходит. Живущий на земле видит все дыхание живой природы. Он сливается с живой природой, все зовы природы он ощущает на себе. Сам вплетается в природу - как частица ее. Так же, как становится частью природы дом его, его деревня. Не было бы народной культуры - и Пушкина бы не было. Возьми Тютчева, возьми Лескова - они все подпитаны народной культурой.

Для меня народ - это вершина всего. Я народу поклоняюсь, я никогда его не похуляю, нет даже намека его похулить, что сегодня так часто делают и демократы всех мастей, и даже патриоты. Когда народ хулят, мне всегда кажется странно. Я на этих людей смотрю, как на больных. Я спрашиваю: а откуда ты, дорогой, взялся?

В. Б. Слушаю твою песню о народе и продолжаю размышлять о твоем месте в литературе. Деревенщики наблюдали горькую правду о деревне, боролись за крестьянина своей прозой. А ты, даже когда пишешь о

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату