ожидание радости. И смех другой - счастливый, влюбленный. Новый год, наверное? Он ждет Зину в вестибюле Арбатского метро, милую худенькую Зину с бирюзовым колечком на среднем пальце и детской привычкой растягивать слова. Лицо у нее юное, серьги ласково сверкают в нежных мочках ушей, глаза, темно-серые, спокойные, улыбаются ему, а носок опушенного мехом ботинка на сильной ноге нервно старается продавить льдинку на тротуаре. И он тоже каблуком давит, этот ледок... 'Встать, встать... напиться бы... Несколько бы глотков... В жизни бывает так: можно любить, в сущности, чужую тебе женщину, много лет любить... Но за что я любил ее?' - Милый, милый! Какая же я Зина? Да разве так согреешься! Кто-то расстегивал на его груди шинель, провел мягко ищущими пальцами по лицу, и Кондратьев, в жару, чувствуя горячую влагу слез в горле, смутно и радостно отдаваясь этим рукам, подумал: 'Кто же ее привел сюда? Зачем она здесь?' - Выпей это. Жар пройдет. Ну вот, молодец. Бе-ед-ный мой!.. Чьи-то руки обвили его шею, и тотчас упругое тело прижалось к нему, и губы, прохладные, легкие, коснулись его подбородка, и голос, знакомый, близкий, растягивал слова: - Бе-едный мой, Сере-ежа, скоро все пройдет... Ты обними меня. Он вдруг очнулся от этого голоса. Темно было и влажно, пахло осенними листьями, и лиловая узенькая стрела света пробивалась сквозь плащ-палатку, завесившую выход, остро рассекала потемки. - Это ты? - ослабленным голосом спросил он. - Неужели это ты? -Это я... Лежи, лежи, прижмись ко мне, Сережа, -прошелестел над ним быстрый, успокаивающий шепот. - Я с тобой буду С тобой... А он все не мог согреться, боясь обнять Шуру, робко целуя ее пальцы. - Милая, чудесная, - шептал Кондратьев, стуча от озноба зубами. Зачем это? Добрая... Чудесная... А как же Борис?.. Она крепче прижалась к нему грудью, гладя его щеки, его шею. - Он не любит меня, Сережа. Разве он меня любит? Всю душу без слез по нему выплакала... а с тобой спокойно... Как с ребенком... Бедный ты мой. Ты кого- нибудь любил? - Не знаю... - Ну, совсем как ребенок... Бред это был или явь? Она растягивала слова, как Зина, было тесно, жарко, он не видел лица Шуры, выражения ее глаз, а она с торопливой нежностью ласкала его, и от близости с этой женщиной хотелось ему плакать и говорить что-то разрывающее душу, чего невозможно было сказать. - Ты чудесная, чудесная... Чистая... - шептал он, благодарно целуя ее ладонь. - Ты удивительная, прекрасная... - Тебе сколько лет? - спросила она. - Двадцать три. - Неужели ты никого не любил?.. Он уснул. А она, посидев немного возле него, вышла из землянки. Ни одного солдата не было вокруг. Стояла вечерняя тишина. Весь Днепр был оранжевым, накаленный закат на половину неба горел, подымался над берегом, и вычерчивалась там черная паутина застывших в этом свете ветвей. Вдруг, со свистом вынырнув из заката, низко над водой пронеслись два 'мессершмитта', вонзаясь в лиловый воздух над лесами. Там застучали зенитные пулеметы и рассыпались в небе трассы. А Шуре было горько и нежно. Глубокой ночью Кондратьева разбудили. В теплую землянку ворвался холод, стук пулеметов, отсвет ракет, плащ-палатка со входа была сдернута. Кондратьев лежал в обильном поту, все тело болезненно расслаблено. Голос Бобкова кричал в землянку: - Вас срочно к полковнику Гуляеву! На НП. Товарищ старший лейтенант!.. - Прибыл? - еще ничего не понимая, хрипло спросил Кондратьев и вылез из землянки. Правый берег и Днепр внизу освещались ракетами, над головой проносились трассы. - Только что! Заваруха была! Неужто не слышали? Так спали? прокричал сквозь дробь пулеметов Бобков. Кондратьев, смущенный, спросил негромко: - Где Шура? Не знаете? Бобков ответил: - А офицера одного при переправе ранило. Так она с ним, - и показал куда-то вниз. Вместе с Бобковым поднимаясь к орудиям, покачиваясь от слабости, Кондратьев с замиранием сердца думал о недавнем бредовом счастье (было ли оно?), и не хотелось верить ни в щелканье пуль о стволы сосен, ни в частые взлеты ракет на берегу, ни в близкий треск пулеметов. Но в первой же траншее пришлось пригнуться так, что железный крючок шинели впился в горло, головы поднять было нельзя. Проходя мимо орудий, он увидел при свете ракет, что расчеты лежат на земле и снарядные ящики раскрыты. В ровике осторожно звенели ложки о котелки: по-видимому, старшина прибыл. Глубокий окоп НП младшего лейтенанта Сухоплюева был тесно набит знакомыми и незнакомыми артиллерийскими офицерами. Все они, возбужденные недавней переправой и чувством опасности, почти в голос переговаривались между собой, жадно курили в рукав. Двое радистов монотонно отсчитывали настраивали рации. Полковник Гуляев, грузно расставив ноги, стоял посреди окопа, лица не было видно, надвинутый на лоб мокрый козырек фуражки зажигался розовыми шариками - отблесками ракет. - Спал? - с угрозой спросил он Кондратьева. - Царство небесное проспишь! Санинструктор сказала: ты болен. Болен? Что? - Был немного. Сейчас лучше. - Смотри сюда! - Полковник вытолкнул откуда-то из глубины окопа оробелого Цыгичко, проговорил: - Этого вояку на твое усмотрение. Хочешь казни, хочешь - милуй... Он тебя накормит, сукин сын! - Вы что же, Цыгичко? - тихо спросил Кондратьев. - Как вам не совестно? И старшина, весь съеживаясь, вобрав голову в плечи, нелепый в кургузой кондратьевской шинели, испуганно забормотал: - Не мог, товарищ старший лейтенант... Я ж тоже под огнем был. С саперами был. Вчерась ночью. Вы же знаете, товарищ старший лейтенант... - Не мог? А люди могли быть сутки голодными? А, братец ты мой? выговорил Гуляев резко. - В пехоту! В роту Верзилина. Как раз у него мало людей. Верзилин! - крикнул он через плечо. - Зачислить старшину Цыгичко рядовым в роту! И дать ему винтовку, сукину сыну! Цыгичко тяжело, словно его сзади ударили по ногам, качнулся к Кондратьеву, схватился двумя руками за полу его шинели. - Не виноват я, не виноват... Щоб я детей своих не бачил... - Э-э, голубчик, у всех дети! - грубовато сказал Гуляев. - Что вы, что вы? Как не стыдно! - растерянно заговорил Кондратьев, неловко пытаясь отнять руки старшины, но пальцы Цыгичко вцепились в его полу и точно закаменели. - Товарищ полковник... Я прошу. На мою ответственность... Полковник Гуляев, брезгливо поморщась, повысил голос: - Марш в роту, Цыгичко! Кто вы, мужчина, советский солдат? Или старая баба? Капитан Верзилин, проведи- ка воина в роту! Не обращая более внимания на Цыгичко, полковник Гуляев уже смотрел на ярко озаряемую ракетами полосу еловой посадки; артиллерийские офицеры, присев под плащом и светя фонариком, стали разглядывать схему огня. А Кондратьев не мог успокоиться, сворачивал самокрутку, пальцы не слушались, и хотелось сказать какую-то резкость, заявить о никому не нужном на войне самодурстве, однако вместе с тем он понимал, что не скажет этого. И все же Кондратьев сказал, преодолевая хрипотцу в голосе: - Вы напрасно, товарищ полковник. Он ведь не хотел... - Слушай, комбат! - жестко перебил Гуляев. - Дело идет о судьбе наступления, а ты мне голову морочишь сантиментами! Постреляет из винтовки, в атаку походит, сухарики погрызет, поймет, что такое война, на своей шкуре. Так вот что. Максимов уже завязал бой. Полчаса назад. Выбрось чепуху из головы и слушай! Только сейчас сквозь бесконечное шитье близких пулеметов, сквозь хлопки и щелканье немецких ракет слева и впереди Кондратьев услышал, как из-за тридевяти земель, отдаленные, глухие, неровно пульсирующие раскаты. Началось?.. Там - началось?.. - Радист, связь! Связь с батальонами! - крикнул Гуляев. - Что у вас, рация или ночной горшок? - 'Ромашка', 'Ромашка', 'Ромашка'... Плохо слышу.. Плохо слышу.. речитативом доносился голос радиста. - Плохо слышу... Плохо слышу... Все замолчали в окопе. С визгом проносились пулеметные очереди над головой. Радист, медленно разделяя слова, доложил: - Товарищ полковник, Максимов у окраины Белохатки. Встретили сильное сопротивление. Потери двенадцать человек и одно орудие. Танки. Есть опасность окружения. Готовятся к атаке. Ждите сигнала. - Ясно! Связь с Бульбанюком! Быстро! Опять молчание. Теперь все офицеры тесно сгрудились вокруг Гуляева. Телефонисты, проверяя линию, еле внятно переговаривались с тыловыми батареями. И лишь радист в глубине окопа торопливо и отчетливо выговаривал позывные: - 'Волга', 'Волга', 'Волга'... 'Волга', 'Волга', 'Волга'... Товарищ полковник, с 'Волгой' связи нет! - Еще вызывайте! Вызывайте! - 'Волга', 'Волга', 'Волга'... 'Волга', 'Волга', 'Волга'... 'Волга', 'Волга', 'Волга'... - звучало в ушах Кондратьева, и после паузы: - Товарищ полковник, с 'Волгой' связи нет! - Как нет? Что голову морочите! Когда я слышу слева бой! Была связь! Вызывайте! Вызывайте! - 'Волга', 'Волга', 'Волга'... 'Волга', 'Волга'... Товарищ полковник, 'Волга' молчит. - Та-ак! Держать связь с Максимовым! Телефонист, штаб дивизии. Быстро! Офицеры расступились перед полковником. Он опустился на дно окопа, выхватил трубку из рук телефониста, произнес коротко: - Иверзева! Молчание. - Товарищ первый, докладывает второй. Максимов у Белохатки. Есть опасность окружения. С Бульбанюком связи нет! Полагаю, для связи надо послать людей. Поздно? Почему поздно, товарищ первый? Да, да! Идут бои. Слышно. Что вы говорите? Отзываете? Кого? Всех? Меня? Не слышу, товарищ первый! - Товарищ полковник! - закричал радист. - 'Ромашка' пошла. Максимов пошел! Огня! Огня! Огня просит. По Белохатке огня! - Ракеты! - сказал кто-то из офицеров. В ту же минуту Кондратьев заметил далеко слева над лесами круглые неясные пятна - они выплывали в небо и мгновенно гасли там. Четыре ракеты. Короткое затухающее мерцание и вновь четыре мутных пятна возникли в небе. Это был сигнал Бульбанюка... А может, немецкие это были ракеты? - Огня! Максимов просит огня! - повторял радист. - Передаю! Огня! Огня! Просит огня! Гуляев громко заговорил в трубку: - Товарищ первый, Максимов пошел. Сигнал Бульбанюка. Просит огня. Что-о? Не слышу! Не слышу! Что-о? Не открывать огонь? Почему? Вы не поняли! Батальоны
Вы читаете Батальоны просят огня