– А не с нею ли вы к нам приходили чай пить с ежевичным вареньем? – спокойно спросила Адель с крыльца. – Или то была другая?…
– Господибожемой! – застонал лекарь. – Какое униженье перед лицом этих сытых, праздных и счастливых!
– Ну, знаете, – возмутился фон Мюфлинг, – это уже черт знает что…
– Аделина, – вдруг тихо позвал лекарь, – да разве я спорю? – и провел пальцем по запекшимся губам. – Вы бы дали мне рюмочку этой… ну там есть у вас такая, на смородинном листе…
Она притворилась глухой. Я – слепым. Фон Мюфлинг – счастливым. Иванов церемонно поклонился и исчез средь сиреневых кустов.
– Б’дняжка, – сказал фон Мюфлинг, – совсем потерял гол’ву…
– Я вам крайне признателен, – сказал я полковнику, – вы совершили подвиг, потратив столько дней из своего отпуска ради такой безделицы, как мои неудачи.
Фон Мюфлинг хмыкнул и сказал из своей рамы:
– Вы и не поверите, князь, как от вас и от вашей очаровательной мужественной спутницы… от вас вместе… как от вас двоих… как вы оба можете влиять на судьбы людей, на судьбы многих, связанных с вами невидимыми узами… поверьте… – И он опрокинул рюмку, переждал и продолжил, стараясь отчеканивать каждое слово: – Вы не поверите, как все вообще связано меж собой… на этом свете. Какие ниточки между нас… меж нас… меж нами. Как все хитро, остроумно, безвыходно и оскорбительно, и ничего не попишешь – приходится… вертеться… Я все время пытаюсь сообщить вам нечто важное… Вы, конечно, заметили, что я хочу вам сообщить нечто важное…
– Я слушаю, – сказал я, и тонкий комариный, тоскливый, отвратительный звон дошел до моего слуха, – вы уже слишком много сделали для меня…
– Вы думаете? – грустно улыбнулся он. – Я все время хотел сообщить вам нечто важное… – И повторил упрямо: – Это важное… это я хотел сообщить вам… Пр’ставьте с’бе… и я сам с’бе все у–слож–нил…
Внезапно автопортрет моего спасителя исчез. Осталась рама и черный фон за нею…»
Мне надоело, выходя по утрам из комнаты, натыкаться на распростертое у дверей тело спящего Гектора, и я сказал об этом фон Мюфлингу. Он крайне удивился и тут же в моем присутствии отчитал слугу. Гнев его был столь силен, что казался искусственным. «Я приношу свои извинения, – сказал трезвый и благоухающий фон Мюфлинг, – скотская привычка спать на полу». Я очень благодарен ему за все, что он для вас совершил, но его приятельство начинает меня угнетать. Совместного путешествия я не выдержу, но как сказать ему об этом? Он горит им, фантазирует, целует ручки Лавинии и подмигивает мне заговорщически, а я не могу придумать ни одного мало–мальски убедительного предлога, чтобы отказать ему в его радости. При несомненном уме, тонкой наблюдательности, благородстве есть в нем что–то такое простодушное, детское, непосредственное, и я не удивлюсь, если он предложит вести совместный дневник в одной тетради или что–нибудь в этом роде…
Лавиния, слава богу, выздоровела и готова скакать дальше, однако болезнь как–то изменила ее. Она сделала ее суровей, взрослее и раздражительней. Конечно, раздражительность эта ненадолго, однако нельзя не считаться с условиями, в которых мы пребываем: нелегкая дорога, которая становится все труднее, неопределенность нашего даже самого ближайшего будущего, беззащитность и прочее, и прочее… Да и сама болезнь случилась–то, по моему мнению, не из–за жалкого купания в гнилой реке, а от этого всего, мучающего ее чистую, неискушенную душу. По свойству ее характера не исключено, что где–то втайне она себя винит за все, что произошло. И все это она носит в себе, и это все кипит в ней и бушует, а я пока ощущаю лишь неясные приметы этого бушевания, поэтому и утешать–то как будто нечего. Сестры Курочкины в нее влюблены и забавляют ее напропалую: Серафима – сплетнями, Адель – нравоучениями. Пора бежать, но как подумаю, что вместе с полковником, охота остывает. Лекарь не появляется, пьет, должно быть…»
Нынче поутру удалось за бесценок нанять вполне еще приличную линейку под тентом, в которой мы покатим. Неожиданно фон Мюфлинг отпал! Все дни он твердил, что счастлив ехать вместе с нами, и сиял, а тут вдруг потускнел, помрачнел даже и наговорил мне миллион странностей. «Вы, – сказал он, – очень счастливы друг с другом, я крайне привязался к вам за это время. Будучи несколько осведомлен о ваших обстоятельствах, не могу взять в толк, как это вы так простодушно рискуете, то есть неужели вы не боитесь всяческих козней со стороны, ну, скажем, госпожи Тучковой (а вам известно, что это за дама), или с его стороны (я, кажется, понял, кого он имел в виду), или, скажем, дойдет до нашего департамента…» – «Отчего же это ваш департамент станет вмешиваться в такое дело?» – полюбопытствовал я, смеясь. «Вот вы напутешествуетесь, – продолжал он, – устанете с дороги, а усталость, милостивый государь, разбивает мечты–с… или может так случиться, что вам, то есть именно вам, захочется отправиться, скажем, в Турцию, а для вашей спутницы это… Впрочем, покорнейше прошу простить меня за глупые догадки… Черт знает, откуда я этих ужасов набрался… Когда я уланствовал, была у меня, правда, похожая история. Я, честно говоря, опасался всяческого шума, но все обошлось… это было восхитительно, ей–богу…»
Еще он наговорил множество всего, а затем внезапно сказал, что решил нас покинуть, чтобы не докучать нам своим присутствием. «Я буду ждать вас в Пятигорске, как договорились. Вы не изменили своего решения?»
Фон Мюфлинг, загадочный, обременительный, благородный, придуманный, укатил вчера поздним вечером. Прощаясь, он отвел меня в сторону и сказал: «Представляете, если в вашу историю вмешается мой департамент?» – «Отчего же ему вмешиваться в мои дела», – повторил я как мог спокойно. И затем: «В таком случае вам придется меня арестовать…» – «Не дай–то бог», – сказал он и пожал мне руку.
События этой недели обрушили на нас столько всего, что вместо истинного отдыха получилась нешуточная пытка. Надеюсь, дальнейшее путешествие несколько рассеет тяжесть на душе и успокоит нервы. Лавиния сама осмотрела линейку, ощупала ее, осталась довольна. Была решительна и энергична, как никогда. Обстоятельно записала наш дальнейший маршрут. Внезапно мягко, но решительно предложила отказаться от заезда в Пятигорск. Я сослался на обещание, данное фон Мюфлингу, но она настаивала («Я вам в дороге все объясню»), и я с облегчением согласился, ибо устал от его присутствия. «Напишите полковнику печальное письмо, – сказала она, – усложненное сожалениями и всякими восклицаниями…» И я принялся за письмо, и тут она добавила: «Напишите, что это все в связи с моими капризами, что мне взбрело на ум ехать в Киев к родственникам или в Тамбов…» Я удивился. «Так надо, милый друг», – ответила она нараспев».