уже не старинный размах с замками и охотничьими травлями, но расчет денежного мешка. Алчность и хищничество искали способа выглядеть добродетелью. «Греши, если это необходимо, но не наслаждайся» – так иронически формулировали основной принцип пуританского лицемерия. «Спасение своей души и своего капитала» – цена пуританской «праведности».
Все это усмотрел в пуританстве еще Шекспир. В комедии «Двенадцатая ночь» вывел он фигуру пуританина. Вот выступает он, мрачный Мальволио: важная осанка, строгий костюм, еще более строгий взгляд. И следит он, чтобы всюду был полный порядок. «Что ж нам теперь, – говорят ему, – не видать ни горького, ни сладкого?» Не повеселиться и не полакомиться? Но, оказывается, блюститель нравственности сам не прочь отведать от радостей жизни, он – лицемер, злюка, чему и соответствует имя его, означающее «Злонравов».
Шекспир представил серьезное явление в смешном виде. На то и комедия, а кроме того, люди, подобные Мальволио, в шекспировскую эпоху только еще начинали отстаивать свои позиции. Но когда уже в нашем веке эту роль исполнил племянник Чехова, выдающийся актер Михаил Чехов, из комедии получилась трагедия.
Вот как, по рассказу очевидца, этот Злонравов, являвший собой многовековой итог заблуждений пуританства, выглядел: «Голова сидела гордо и в то же время была так нелепо втянута в шею, что казалась комически застрявшей между острыми плечиками, торчавшими кверху. Черный колет, черные панталоны и черные чулки… Это был доведенный до гротеска, вызывающий неудержимый смех портрет чванства, глупости, ничтожества и старческой влюбчивости».
Как видите, сначала было смешно, однако потом становилось жутковато. Это было уже не лицемерие, это было, если можно так выразиться, «честное» лицемерие: «ничем не пробиваемая сверхглупость». Этот Мальволио искренне верил, что не нужно «ни горького, ни сладкого», что так называемые «радости жизни» – пустой шум, трата времени, и столь же искренне, сам себе расставляя ловушку, мечтал он о тех же радостях. Прозрение было ужасно. Никого, кроме себя самого, Мальволио своим «благочестием» не обманывал. «Обидели меня, обидели жестоко!» – вместе с рыданием звучали его последние слова, ошеломляя зрителей, пришедших на комедию, то есть посмеяться…
«Крайний пуританин резко отличался от прочих людей, – пишет английский историк Маколей, как бы подтверждая верность актерской интуиции, – походкою, платьем, нависшими волосами, угрюмой торжественностью лица, возведенными к небу очами, гнусавым произношением, но всего более особой речью, ибо при всяком случае употреблял слова из священного писания…» Историк свидетельствует: «Пить за здоровье друга, охотиться, играть в шахматы, носить локоны, крахмалить манжеты, играть на клавикордах считалось у пуритан грехом… Изящные искусства были почти все опальными. Торжественные звуки органа объявлялись суеверием. Легкая маскарадная музыка – распутством. Одна половина живописных картин предавалась анафеме как идолопоклонство, другая как непристойность…»
К театру у пуритан были особенно острые претензии. В парламентском прошении, представленном пуританами накануне «большого бунта», отдельный пункт отведен был искусству. Там говорилось: «Выпускаются тучи развращающих, пустых и бесполезных книг и брошюр, пьес и баллад…» Может быть, это были никудышные баллады и плохие пьесы? Нет, все без разбора, в том числе и шекспировские. В это время как раз вышло очередное издание полного посмертного собрания шекспировских сочинений, которое имело такой успех, что поднялось в цене выше Библии. Представьте, что могли сказать на этот счет составители протестантского прошения… Представить себе это совсем нетрудно, если учесть, что один из самых непреклонных сторонников «большого бунта» являлся в то же самое время яростным врагом театра. В потворстве «разврату», то есть театральным зрелищам, не боялся он обвинять персонально саму королеву Елизавету, которой так нравились шекспировские комедии; не боялся ни Якова (он же Джеймс), даровавшего шекспировской труппе звание «королевской», ни Карла I, который и перед смертной казнью читал Шекспира. Неистовый пуританин, с обрезанными ушами, со шрамами от пыток – и ни пытки, ни муки, ни многие годы тюремного заключения не сломили его дух. Вышел он на свободу как раз к тому времени, когда королевская власть пошатнулась, пуританское влияние возросло, и театры стараниями таких, как он, были закрыты и уничтожены.
К религиозному инакомыслию пуритане проявляли такую же нетерпимость; сатирик-современник писал о пуританской неистовости:
Имя этого поэта Батлер, он долго был учителем в семье видного пуританина и наблюдал механику пуританской «праведности» изнутри. Дефо наизусть знал его колкие стихи и подражал им: проза Бэньяна формировала его собственный слог, в стихах его слышались отрывистые батлеровские ритмы, а в целом, по направлению мысли, он – пуританин и антипуританин одновременно.
Положим, рассуждая исторически точно, с окончанием английской революции, после 1660 года, в эпоху Дефо, пуритане как таковые перестали существовать, но в самом общем смысле пуританский дух наследовали те многочисленные раскольничьи секты, к одной из которых (какой именно, мы не знаем) принадлежал Дефо.
Скажется в нем и исконный пуританин, например, в отношении к театру. Да, он видел «Бурю», и она, пусть в переделке, все же произвела на него сильное впечатление. Но будет и такой момент, когда он сам предложит закрыть театры. Правда, в отличие от тех неистовых пуритан, по мнению которых театры надо сжечь, а лицедеев сечь кнутом, Дефо думал использовать театр по-другому, более дельному назначению, что же касается актеров, то – освободить их от занимаемой должности и выдать пенсии. Пенсии вообще, в представлении Дефо, служили панацеей от многих бед. Умалишенным – тоже пенсии, но из каких средств? Делать в их пользу отчисления от писательских гонораров! Нашелся бы, по мнению Дефо, и для содержания бывших актеров какой-нибудь источник, но только нельзя им позволять развращать нравы.
Пуританин в нем сказывался, а проповедником он не стал.
Сам Дефо на вопрос, почему вопреки воле отца он не пошел в «учителя духовные», ответил, как считают биографы, в поэме, которую посвятил впоследствии памяти одного из своих наставников. «Вот если бы такими были пуритане!» – как бы говорят эти стихи. То была прежде всего натура, отзывчивая к требованиям жизни. Не в том дело даже, рассказывает Дефо, чему этот доктор Энсли учил, а как он учил… Учил просто своим присутствием, тем, каков был. Люди постарше помнили, как выдержал он все гонения после 1662 года, как в 1665 и 1666 годах, в пору ужасных бедствий, воодушевлял прихожан. Даже и не прихожан, ибо от церкви он был отлучен и формально служить ему было негде. Воодушевлял всех, кто только слышал его, когда под открытым небом на развалинах среди пожарищ убеждал он людей не терять веры в торжество справедливости и доброй воли. Стены храма и не нужны ему были, и обряд был не важен. Сила духа – вот что это было, вот что нес он в себе.
Но ведь за все годы учения Дефо немного слышал и видел таких проповедников. В распространенном виде пуританская мораль страдала узостью, доктринерством, которые совсем его не привлекали. Много лет спустя, стараясь сделать своего Робинзона понятным в том смысле, как сам он понимал исповедь «моряка из Йорка», Дефо подчеркивает: из того, что Робинзон долго жил вдали от людей и тем самым походил на