ГОЛОСА — ЭТО ПЕРВЫЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ЗВУКИ ПОСЛЕ ВЗРЫВА. ТЕ ДЕТИ, ЧТО ПОМЛАДШЕ, ПЛАЧУТ, НО СТАРШИЕ ИЗО ВСЕХ СИЛ СТАРАЮТСЯ ИХ УСПОКОИТЬ — ОНИ БОЛТАЮТ БЕЗ УМОЛКУ, ЛЕПЕЧУТ ЧТО-ТО НЕПОНЯТНОЕ, НО ВСЕ ЭТО ЗВУЧИТ КАК-ТО ОБНАДЕЖИВАЮЩЕ.
ПО ТОМУ, КАК ОНИ НА МЕНЯ СМОТРЯТ, Я ЗНАЮ, ВО-ПЕРВЫХ, ЧТО Я СПАС ИХ — НО НЕ ЗНАЮ КАК, А ВО-ВТОРЫХ, Я ЗНАЮ, ЧТО ИМ СТРАШНО ЗА МЕНЯ. НО Я НЕ ВИЖУ СЕБЯ — Я НЕ МОГУ ПОНЯТЬ, ЧТО У МЕНЯ НЕ В ПОРЯДКЕ. ЛИЦА ДЕТЕЙ ГОВОРЯТ МНЕ, ЧТО ЧТО-ТО СО МНОЙ НЕ ТАК.
ВДРУГ ПОЯВЛЯЮТСЯ МОНАХИНИ; ПИНГВИНИХИ ПРИСТАЛЬНО СМОТРЯТ НА МЕНЯ, ПОТОМ ОДНА ИЗ НИХ СКЛОНЯЕТСЯ НАДО МНОЙ. Я НЕ СЛЫШУ, ЧТО ГОВОРЮ ЕЙ, НО ОНА, КАЖЕТСЯ, МЕНЯ ПОНИМАЕТ, — ВОЗМОЖНО, ОНА ЗНАЕТ АНГЛИЙСКИЙ. НО ТОЛЬКО КОГДА ОНА ОБХВАТЫВАЕТ МЕНЯ РУКАМИ, Я ВИЖУ КРОВЬ — ПЛАТОК МОНАХИНИ ВЕСЬ В КРОВИ. ПОКА Я СМОТРЮ НА МОНАХИНЮ, КРОВЬ ПРОДОЛЖАЕТ ЗАЛИВАТЬ ЕЙ ПЛАТОК — КРОВЬ БРЫЗЖЕТ И НА ЛИЦО, НО МОНАХИНЮ ЭТО НЕ ПУГАЕТ. ГЛАЗА ДЕТЕЙ, ЧТО СМОТРЯТ НА МЕНЯ СВЕРХУ ВНИЗ, ПОЛНЫ СТРАХА; НО МОНАХИНЯ, КОТОРАЯ МЕНЯ ПОДДЕРЖИВАЕТ, ОБХВАТИВ РУКАМИ, ОСТАЕТСЯ СОВЕРШЕННО НЕВОЗМУТИМОЙ.
КОНЕЧНО, ЭТО МОЯ КРОВЬ — МОНАХИНЯ ВСЯ ЗАЛИТА МОЕЙ КРОВЬЮ, НО ОНА ОЧЕНЬ СПОКОЙНА. КОГДА Я ВИЖУ, ЧТО ОНА СОБИРАЕТСЯ МЕНЯ ПЕРЕКРЕСТИТЬ, Я ТЯНУСЬ К НЕЙ И ПЫТАЮСЬ ОСТАНОВИТЬ ЕЕ. НО Я НЕ МОГУ ЭТОГО СДЕЛАТЬ, КАК ЕСЛИ БЫ У МЕНЯ НЕ БЫЛО РУК А МОНАХИНЯ ТОЛЬКО УЛЫБАЕТСЯ МНЕ. И ТОЛЬКО ОНА УСПЕВАЕТ МЕНЯ ПЕРЕКРЕСТИТЬ, КАК Я ТУТ ЖЕ ПОКИДАЮ ИХ ВСЕХ — ПРОСТО ПОКИДАЮ, И ВСЕ. ОНИ ОСТАЮТСЯ НА ТЕХ ЖЕ МЕСТАХ, ЧТО И РАНЬШЕ, И ПРОДОЛЖАЮТ СМОТРЕТЬ НА МЕНЯ СВЕРХУ ВНИЗ; НО НА САМОМ ДЕЛЕ МЕНЯ ТАМ НЕТ. Я ТОЖЕ СМОТРЮ НА СЕБЯ СВЕРХУ ВНИЗ. Я ПОХОЖ НА ТОГО МЛАДЕНЦА ХРИСТА — ПОМНИШЬ ДУРАЦКИЕ ПЕЛЕНКИ? ВОТ ТО ЖЕ САМОЕ Я ВИЖУ, КОГДА ПОКИДАЮ СЕБЯ.
НО ТЕПЕРЬ ВСЕ ЛЮДИ ДЕЛАЮТСЯ МЕНЬШЕ — НЕ ТОЛЬКО Я, НО И МОНАХИНИ И ДЕТИ. Я УЖЕ ПОДНЯЛСЯ НАД НИМИ ДОВОЛЬНО ВЫСОКО, НО НИКТО НЕ СМОТРИТ ВВЕРХ; ОНИ ПРОДОЛЖАЮТ СМОТРЕТЬ ВНИЗ НА ТО, ЧТО
Я молчал. Он отнес дневник обратно в спальню, помешал томатный соус, приподнял крышку кастрюли — не закипела ли вода. Затем вышел из комнаты и постучался в дверь ванной. Там было тихо.
— Выхожу, — сказала наконец Хестер.
Оуэн вернулся в кухню и сел за стол рядом со мной.
— Это ведь просто сон, Оуэн, — сказал я ему.
Он сложил на столе руки и терпеливо поглядел на меня. Я вспомнил, как он отвязал веревку, когда мы купались в старом карьере. Вспомнил, как он тогда разозлился — что мы не прыгнули немедленно в воду, чтобы спасти его.
«ВЫ ДАЛИ МНЕ УТОНУТЬ! — сказал тогда Оуэн. — И НИЧЕГО НЕ СДЕЛАЛИ! ПРОСТО СТОЯЛИ И СМОТРЕЛИ, КАК Я ТОНУ! СЧИТАЙТЕ, ЧТО Я УЖЕ МЕРТВЕЦ, ПОНЯТНО? — кричал он нам. — ЗАПОМНИТЕ ЭТО: ВЫ СПОКОЙНО ДАЛИ МНЕ УМЕРЕТЬ».
— Оуэн, — обратился я к нему, — если вспомнить о твоих нежных чувствах к католикам, что странного, что тебе приснилась монахиня в роли твоего личного Ангела Смерти?
Он опустил глаза и посмотрел на свои руки, стоженные на столе. Мы услышали, как из ванны с бульканьем уходит вода.
— Это ведь просто сон, — повторил я; он пожал плечами. В его глазах промелькнула смесь снисходительной жалости и снисходительного презрения, которую я уже видел раньше — в день, когда «Летучий янки» пронесся по железнодорожному мосту у Мейден-Хилла как раз в ту минуту, когда мы с Оуэном проходили под этим мостом и я назвал это «совпадением».
Замотанная в бледно-желтое полотенце Хестер вышла из ванной, держа в руках свою одежду. Она прошла в спальню, не взглянув на нас, и закрыла за собой дверь. Вскоре мы услышали, как задвигались ящики комода и недовольно заскрипели вешалки в шкафу в ответ на грубое вторжение.
— Оуэн, — сказал я. — Ты вообще большой оригинал, но сон твой самый заурядный. Он просто глупый. Ты идешь служить в армию, во Вьетнаме сейчас война,— думаешь, тебе могло присниться, как ты спасаешь
Хестер вышла из спальни в свежей одежде, яростно вытирая полотенцем волосы. Переоделась она в почти такой же наряд — на ней были другие джинсы и другой мешковатый свитер с воротником хомутом. Самая резкая перемена, которую Хестер могла допустить в одежде, — это перемена черного на темно-синее и наоборот.
— Оуэн, — сказал я. — Неужели ты веришь, будто ты нужен Богу во Вьетнаме только для того, чтобы спасать персонажей твоего
Оуэн не стал ни кивать, ни пожимать плечами; он сидел не шевелясь и продолжал смотреть на свои руки, сложенные на столе.
— Именно в это он и верит — ты попал в самую точку! — сказала Хестер. Она схватила влажное бледно-желтое полотенце, туго скатала его, как мы когда-то выражались, в «крысиный хвостик» и хлопнула им по столу прямо перед лицом у Оуэна, но тот не пошевелился. — В этом все дело, верно? Ты, мудила! — рявкнула на него Хестер. Она снова хлопнула полотенцем, потом, развернув его, набросилась на Оуэна, обмотав ему полотенцем голову. — Ты думаешь, это Бог хочет, чтоб ты ехал во Вьетнам, да? — заорала Хестер.
Она стащила его со стула и, зажав ему локтем голову, обмотанную полотенцем, навалилась боком ему на грудь. Придавив Оуэна к кухонному полу, она начала колотить его по лицу кулаком свободной руки. Он брыкался, он пытался схватить ее за волосы, но Хестер была тяжелее Оуэна фунтов, как минимум, на тридцать и колошматила его, кажется, изо всех сил. Когда я увидел, что через бледно-желтое полотенце проступила кровь, то схватил Хестер за джинсы и попытался оттащить ее от Оуэна.
Это было нелегко. Мне пришлось схватить ее за горло и припугнуть, что задушу; тогда она перестала бить его и попыталась ударить меня. Она оказалась очень сильной, к тому же у нее началась истерика; она попробовала зажать голову и мне, но в это время Оуэн стащил с головы полотенце и вцепился ей в лодыжки. Теперь настала очередь Оуэна оттаскивать Хестер от меня. Из носа у него шла кровь, и из рассеченной и опухшей нижней губы тоже шла кровь, но вместе нам удалось-таки одолеть Хестер. Оуэн сел ей на задницу, а я уперся коленями в лопатки и прижал ее руки плотно к бокам. У нее оставалась свободной голова, и она тут же принялась мотать ею во все стороны — попыталась укусить меня, а когда ей это не удалось, начала биться лицом о кухонный пол, пока и у нее из носа не пошла кровь.
— Ты не любишь меня, Оуэн! — кричала Хестер. — Если бы ты меня любил, ты бы не уезжал — ты бы не променял меня ни на каких детей во всем мире, черт бы их побрал! Ты не уехал бы, если б любил меня!
Мы с Оуэном не слезали с нее до тех пор, пока она не начала плакать и не перестала биться лицом об пол.
— ТЕБЕ ЛУЧШЕ УЙТИ, — сказал мне Оуэн.
— Нет, это тебе лучше уйти, Оуэн, — сквозь слезы проговорила Хестер. — Убирайся к долбаной матери, чтоб я тебя больше не видела!
Он забрал свой дневник из спальни Хестер, и мы ушли вместе. Стоял теплый весенний вечер. Я ехал вслед за красным пикапом к побережью; я знал, куда направляется Оуэн. Разумеется, он хотел посидеть на волнорезе в заливе Рай-Харбор. Волнорез был сооружен из отходов гранита — сломанных плит из гранитного карьера Мини; Оуэн всегда гордился, что имеет полное право на нем сидеть. С волнореза открывался красивый вид на крошечную гавань; теперь, по весне, в ней плавало не так много лодок — и вообще все выглядело немножко не так, как летом, когда мы обычно там сидели.
Но лето ожидало нас тоже не такое, как обычно. Поскольку мне предстояло осенью вести у девятиклассников Грейвсендской академии курс описательного сочинения, я не собирался работать тем летом. Даже почасовая работа в Грейвсендской академии с лихвой возместила бы мне расходы на учебу в магистратуре; даже почасовая работа — в течение целого учебного года — стоила больше, чем еще одно лето, проведенное в гранитном карьере.