зарыдал.

И так они стояли, рыдая, двое – и старший обнимал младшего одной рукой, утешая, и ветер, сырой и холодный верховик с Волги, сурово обнимал их обоих.

– Ну что ты, что ты, не плачь, – шептал Котя, поднял руку, погладил Митю по щеке. Митина шапка упала, свалилась в снег и грязь. Он наступил на нее ногой. – Или нет, наоборот, плачь, очищайся… тебе надо поплакать… ты устал… устал жить той жизнью, которой живешь…

– Котя, – сказал Митя, всхлипывая.

– Отец Корнилий, – поправил Котя, улыбаясь.

– Хочешь перекусить?.. идем в твою келью… У тебя там хоть кипятильник какой есть?.. или тут у вас и электричества нет?.. на спиртовке готовите?.. Я захватил с собой из Москвы бутерброды с икрой… буженинка хорошая, еще не протухла, надеюсь, в дороге… пить тебе теперь нельзя, я никакой водочки и не взял…

– Сейчас ведь Великий пост, Митя, милый, – тихо сказал Котя, наклонился, подхватил с земли Митину шапку, взял Митю под руку, и они в уже сгустившихся сумерках побрели по снегу назад, в палаты, и Митя все всхлипывал, все никак не мог успокоиться. – Мне в Великий пост ничего нельзя – я на сухоедении сейчас, хлебец ем, пью воду, рис вареный грызу в трапезной вместе со всеми монахами, а ты – икра, буженинка… Это соблазн. Я про все это давно забыл. А выпить – отчего ж монаху не выпить, да только в праздник великий, да только церковное вино, кагор, пасхальное. Вот Пасха будет – и все угостимся, ведь это кровь Христова, а не услажденье желудка, не охмуренье башки, Митя.

Митя брел рядом с Котей в келью, поднимался опять по выщербленной калечной лестнице и думал с ужасом: зачем все это. Зачем это самоистязанье, эта мучительная схима. Зачем человек добровольно накладывает на себя вериги, принимает муки. Человек ведь создан для радости… для счастья!.. Но ведь и он, Дмитрий Морозов, несчастен, как никто. Значит, это ДРУГОЕ СЧАСТЬЕ. Значит, он погнался не за тем счастьем.

Они сели за выскобленный дожелта ножом, чистый тесовый стол в Котиной келье. Из угла на них смотрела икона Спасителя в старом покореженном медном, нищем окладе, перед ней теплилась, в прозрачной стеклянной мисочке, полной масла, висящая на почернелых цепях красноватая лампада. Митя, смутясь, вывалил из-за пазухи свертки с московскими бутербродами. Котя даже не посмотрел на привезенные яства, даже не втянул носом дух снеди, когда Митя развернул вощеные бумаги. Он достал с полочки под столом зачерствелую горбушку, налил в чашку воды из кувшина, добыл другую чашку, поставил перед Митей.

– Святая вода, Митенька, испей, из здешнего святого источника, – проговорил Котя, улыбаясь по- прежнему светло и радостно. – Здесь неподалеку есть еще Старопечорский монастырь, там хранятся мощи святого Иоасафа. А на горах, прямо из обрывов, из круч, бьют ключи. Вокруг источников срубы поставили, там иконки висят, все честь по чести. Выпьешь – и душа серебряная сделается, Митя… это тебе не водка, не коньяк!..

Митя, стыдясь отчего-то, поднял чашку, отхлебнул. Чистый холод вспыхнул в гортани, зубы заломило. Он не отнял чашку ото рта – выпил все, до дна, как водку.

– Вот и молодец. Ешь свои закуски. А я хлебцем пробавлюсь.

Они ели каждый свою еду – и глядели друг на друга: Митя – смущенно, Котя – весело.

Они ели свою еду, и Митя внезапно подумал о том, что он хочет убить Эмиля. Ведь Эмиль – Дьявол. Инга – Дьяволица, а Эмиль – Дьявол. Дьявол Дьяконов. Он заслонился, как маской, церковной фамилией. Его предки, видно, священниками были… дьяконами, где-нибудь в сельской церквенке, на таком же крутом волжском ли, окском обрыве… Его так и подмывало убить Эмиля. Вынуть его из жизни. Он ужаснулся сам себе, своим мыслям, тому, что он об этом думает здесь, сейчас, в монастырской келье, при жующем черствый сухой хлеб радостном Коте. И он хотел сейчас же, здесь же, немедленно, сказать Коте об этих преступных мыслях. Ведь у него уже руки сами тянутся к убийству. А он сидит с монахом в монастыре, разделяет с ним трапезу.

– Отец Корнилий, – сказал он хрипло, и глаза его забегали, и он стал стискивать руки, тереть их, будто они замерзли, – Котя, дорогой… скажи… вот если человек, другой человек, не я, это я не о себе!.. – испуганно замотал он головой, – если человек украдет, если он предаст… если он… ограбит многих людей, многих, не только кого-то одного, несчастного!.. а – целую страну, целый народ… если человек наживается на своем народе, пьет из него соки, как клещ, сгребает на свои счета его деньги, если он… этот человек… ну, кругом виновен, просто кругом!.. его… его нельзя убить?..

Котя перестал жевать. Утер рот рукой. Его пустой рукав чуть шевелился на сквозняке.

– Убить?.. – переспросил он растерянно. – Зачем… убить?..

– Ответь, Котя, – пересохшими губами прошептал Митя, – это… мне это очень важно…

– Да ты, брат, побледнел как, – тревожно сказал Котя, подливая Мите в чашку еще святой воды из кувшина. – Еще попей, поешь, ты ведь с дороги. А я в трапезную пойду. Ты жди тут меня. Нет, нельзя убить, даже если человек – преступник со всех сторон. Пусть тебя убьют – а ты не убей.

– Но ты же убивал на войне, Котя! – выкрикнул Митя ему в лицо. – Ты же сам убивал!

Котя опустил голову. Уцепился правой рукой за обрубок левой, за культю, под черным рукавом.

– Убивал, – сказал он тихо. – За что и молюсь сейчас. Денно и нощно, Митя, кладу поклоны. Если не будет труда души – ничего вообще не будет. Ничего.

Митя вдруг увидел, как выпирает под рукавом подрясника культя. Его прошиб холодный пот. Паюсная икра на куске белого московского батона мерцала издевательски. Он представил, как текла, хлестала кровь из оторванной Котиной руки. За кучи баксов на его, Митином, счету Котя Оболенский заплатил своей рукой. Ведь это он сам предал его, продал, толкнул на Кавказ, под пули. Зачем же он спрашивает о том, убить или нет?! Все они преступники. И Митя – первый среди них.

– Я преступник, Котя, – он не узнал свой голос. – Я преступник. Я страшный преступник. Прости меня. Сними с меня этот страшный камень. Я не могу так жить. Я не могу больше…

Он упал головой на стол, как пьяный. Отец Корнилий сидел над ним молча, вытянув шею, как гусь, пристально глядя в пространство. Его пушистые светлые волосы из-под черной монашьей скуфьи торчали сухой соломой.

… … …

Он пробыл в Нижнем Новгороде, в монастыре у Коти, недолго. Он уехал через три дня. Все эти три дня и три ночи он пытался превозмочь себя и рассказать Коте все, как на духу. Но не смог. Сцепив зубы на замок, он уезжал из монастыря, долго заводил машину на морозе. Котя стоял рядом молча, улыбался. Когда Митя поехал, буксуя на заваленной слежалым снегом дороге, Котя поднял единственную руку и помахал ею Мите вслед.

Первое, что он сделал, приехав в Москву, – побрился, приоделся, вытряхнув на кровать из шкафа кучу своих смокингов, насовал во все карманы пачки баксов – он беспечно хранил дома наличку, набивал долларами шкафы, хоть Эмиль его и предупреждал: тебя ограбят!.. – на что Митя саркастически отвечал: гага северная птица и мороза не боится, – и двинул в игорный дом.

Он пошел в то самое казино на Тверской, где когда-то он появился впервые, обзаведясь миллионом убитой мадам Канда, где он напоролся на Лангусту, Боба и Пашку, и Пашка привел его к отцу, и все началось, закрутилось. В «Зеленую лампу».

Рулетка. Ее неистовое верченье. Эти руки, мечущиеся по зеленой глади сукна. Одно это ему и остается. Да, он преступник. Он игрок. Так не лучше ли окунуться в омут игры с головой. Не лучше ли играть и играть, хватать от жизни все, что в ней осталось. Бог, монастырь… Сухая корка хлеба… У Коти скоро повыпадут зубы. А он – уж лучше он будет жрать икру. И ананасы. И апельсины. И вгрызаться зубами в жареное мясо. Великий пост! Жизнь – не Великий пост. Жизнь – она всякая. Жизнь сама преступница, и она играет с нами, как преступник с жертвой, как кошка с мышью. И ударяет нас в бок ножом, и обезглавливает нас, если захочет. И кидает вниз с двадцатого этажа, и мы разбиваемся на тысячу кусков.

Он играл в казино как бешеный. Завсегдатаи пришли поглазеть на него, как на неистовое диво. Он выиграл много, еле унес деньги. А может, и ноги. Назавтра он пришел опять, опять играл рьяно, неистово, усмехаясь, скалясь в улыбке. Это был его праздник. Он оторвался. Он оттянулся. Он так давно не играл. Шарик рулетки прыгал и скакал по красному, по черному полю. Он старался забыть белое заволжское поле далеко за рекой, у подножья монастыря. Он хотел забыть снежное поле, по которому к нему шел Он, босой, улыбающийся, светлый. Все это детские сказки, старушечьи утехи. Кому нечем жить – тот живет Богом. А он

Вы читаете Изгнание из рая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату