по-английски. Молчание. Космические хрипы. Звучание вакуума.
Он нажимал на клавиши еще сотню раз, прежде чем понял, что телефон отключен.
Он идет. Вот он идет.
Песенку сквозь зубы насвистывает. И дела ему нет никакого до меня.
Остановился под фонарем. Закуривает. Постоял, покурил. Пошел. И я – за ним. Из фонарного света мы оба переходим в тьму. Потом он опять выходит на свет, а я остаюсь во тьме.
Он идет беспечно, бросая недокуренную сигарету на асфальт, он задирает голову и смотрит на освещенные окна домов; и он не знает, что я иду за ним.
Это моя новая мишень.
И я попаду в нее с лету. В десять очков. В яблочко.
Куда лучше выстрелить? В лицо? В затылок? В спину?
Если бы убивали меня – лучше не бывает получить пулю в грудь. И видеть при этом лицо того, кто в тебя стреляет.
Может быть, мне выйти из темноты, чтобы тот, кого я убиваю, увидел мое лицо?
Рискованный номер. Вдруг у него тоже пистолет, и он станет защищаться?
Моя новая мишень. Моя новая добыча. Моя новая дичь.
Я перестреляю вас всех.
Ведь предсказал же когда-то этот пророк, этот французский дядька Нострадамус, который жил пес его знает сколько лет назад, а он был, надеюсь, далеко не дурак, и, может быть, он действительно видел будущее ярко и ясно, во всех жутких подробностях: пойдет по улицам ночного города женщина в черном плаще, и в руках ее будет оружие, и будет она разить, убивать, мстить, казнить, издеваться и смеяться над всеми, кто...
Женщина? Женщина в черном плаще?
Ну да, женщина... Женщина в черном плаще...
Женщина...
Моя мишень, ты хочешь женщину? Обломится тебе.
Нет, неправда, не обломится. Пуля ведь тоже женщина.
Я вытягиваю руку. Дичь все ближе. Он идет по улице, по которой ходил тысячу раз, и днем и ночью, и не думает ни о чем плохом. А я знаю все улицы, по которым ходят все мои мишени. Все адреса. Я убью и этого... чтобы он больше никогда...
Выстрел! Отдача.
Отдача в плечо.
Плечо болит от выстрела.
У того, кто упал на ночной улице передо мною, уже ничего не болит. Дернулся раз, другой. Затих. Придется сшить черный плащ, чтобы обмануть беднягу Нострадамуса.
И еще кое-кого обмануть.
Того, кто ищет меня.
А тебя разве ищут?!
Ищут, и еще как. Думаешь, нет?
Убили Люкса. Убили Железного Жеку. Убили Тука.
Убили Сашку Дегтя.
Когда убили Сашку Дегтя, половина тех скинхедов, что были завсегдатаями Бункера, свалили вон из Москвы – кто куда. По друзьям, по родным в разные города и веси. Липучка подался вообще за границу, в Варшаву, завербовался работать. Даллес рванул в Питер – у него в Питере были друганы брата-вора, он кинул на прощанье: «Лучше подучусь фраеров жирных грабить, чем ихние тачки в хлам колошматить. Я сам себе хочу тачку купить!» Паук исчез тихо, не афишируя отъезд; по слухам, он укатил в Сибирь, к новосибирским скинам. Куда сгинул Бес, никто не знал. Он вроде бы торчал в больнице; но он же был тогда на собрании перед Хрустальной ночью, был, все его видели, живьем; а потом он снова куда-то провалился; может, телку нашел, загулял? Та свалка в Бункере кончилась ничем. Никого в Фюреры не выбрали. Никого не убили и не побили. Так, потолклись, как мошкара в столбе света, и разбежались, плюя под ноги, матерясь. По дороге накупили пива, оттянулись. Зубр потерял подтяжки, шел, поддерживая пятнистые штаны руками. Ржал как конь: «Если меня щас убьют выстрелом из-за угла, я, блин, пацаны, такой счастливый буду, бля, мне щас море по колено».
Назавтра в Бункере поминали Сашку Дегтя, Люкса, Тука и Жеку. Набрали ящиками водки, палками – колбасу, принесли сетку лимонов, пили, пели, ели, орали и плакали, как дети, размазывая слезы по красным от водки лицам. Хайдер в Бункере больше не появлялся.
И этот, Уродец, не появлялся тоже.
И эта его слепая девка, чернушка, раскосая Дарья, тоже как провалилась.
– И что ты мне хочешь сказать хорошего, Ефим Елагин? – Она постаралась придать своему голосу максимум холодного равнодушия, подпустив для верности в тембр щепотку пряной игривости. – Соскучился? Прости, но я ни с кем, друг мой, больше одной ночи...
– Извини, Ангелина. – Голос в трубке был тверд, на ощупь гораздо холоднее ее голоса. – Мне сейчас не до интима. Оставим это до другого... более спокойного... времени. Ты знаешь, почему я звоню тебе? И так поздно? Извини, что так поздно.
– Да уж извиняю. Что стряслось?
Опять цепкой когтистой лапой сжало сердце.
– Да ничего особенного. В меня стреляли. На улице. Только что.
– Кто? Зачем?
Она с трудом подавила желание закричать.
– Не знаю, кто это. Я увидел – женщина. Черный плащ, ветер рвал его. Такой широкий, как балахон. И, знаешь?..
Он замолчал. Она слышала в трубке его дыхание.
– Ну?!
– Апрельские ночи светлые. Ее лица я не увидал. Я хорошо различил ее волосы.
– При чем тут волосы?..
Ее сердце билось все сильнее, все чаще. Готово было выпрыгнуть из тисков ребер.
– Они были красного цвета. Как у тебя.
Пляска сердца продолжалась. Если бы она могла, она бы посмеялась над собой. Но она не могла смеяться.
– Вот как?..
– Ты сейчас дома, Ангелина?
– Я только что вошла домой. – Она с трудом скрывала от него учащенное дыхание. – Я была в гостях. Это допрос? Ты хочешь сказать, что это я стреляла в тебя?
Она заставила себя расхохотаться – сухо, холодно, отчетливо, будто дробно, мелко застучали кастаньеты.
– Я ничего не хочу сказать. Я слушаю тебя. Я позвонил потому, что я, можно сказать, чудом спасся. Я чудом остался жив, слышишь, Ангелина? Когда в тебя стреляет женщина с красными волосами, в черном плаще, и ты пригибаешься в последний момент, и кидаешься в первый попавшийся подъезд, и звонишь в первую попавшуюся дверь, и тебе, слава Богу, открывают, не боятся, а могли бы и не открыть, сама знаешь наших напуганных обывателей, и у тебя в ушах еще свист пуль, ах, какая дивная музыка, передать тебе не могу, когда все это вот так происходит, и я наконец дома, и самое лучшее, что я могу придумать – это позвонить тебе, что я могу тебе еще сказать? А?
– Значит, ты уже дома.