– Мадлен!.. Что за тарабарщину ты тут несла?...
Оглушительный шепот врезался ей в оглохшее ухо.
Она очнулась. На ее руках лежало бревно, завернутое в драные грязные панталоны. Стала оглядываться беспомощно, жалко. Ее глаза, просили, умоляли. Никто не говорил ей, что случилось. Кастелянша рачьими выпученными зенками пялилась на нее, как на дикого зверя в клетке.
– Я... кто я такая?...
Язык ненавистной Эроп мало-помалу возвращался к ней.
– Ты?... Ты сейчас Божья Мать. Ты только что родила маленького Иисусика... и сидишь сейчас в хлеву, в яслях... покорми его грудью!..
– Может, господин Воспитатель увидит – раздобрится... отменит тебе Черную комнату...
Она расстегнула казенное платье на груди. Нежная, маленькая девическая грудь выс– кользнула из-под железных пуговиц, ослепила глаза девочек, прислуги, Воспитателя.
Люди застыли в благоговении.
Ангел пронесся над глупыми и умными головами, крыло прошуршало, прозрачным стало темное, мрачное время.
– Ешь, мой маленький, – сказала шепотом Мадлен, толкая сосок деревянному младенцу, – ты родился и хочешь есть. Я спою тебе еще песню. Много песен я тебе спою.
И она вздохнула и запела:
– Я соберусь, обхитрю всех и убегу отсюда!.. Спи, мой маленький, спи, нерожденный... Я убегу из тюрьмы, брошу хлеб на дно сумы... Я буду скитаться, голодать, а ноги мои свободно будут бежать... Хоть в огне нету брода – я сама стану Свободой... я стану Свободой... я стану...
Воспитатель, прищурясь, смотрел на покрытую бисеринками пота нежную грудь Мадлен.
– В карцер ее!
Как, сейчас, в Светлый праздник?!.. Девочки загудели. Обслуга тяжело молчала. Воспитатель вынул из кармана свисток и пронзительно свистнул в него. В палату влетел надсмотрщик, выслуживаясь, с готовностью выпрямился перед хозяином.
– Возьми эту девку и запри в карцере. Ради праздника – поблажка. Там холодно, так ты возьми и натопи.
– Чем? – обалдело выпучился надсмотрщик.
– Бери на кухне жаровню, в которой жарят шашлыки и мясо к моему столу. Набросай в нее углей, разожги огонь. Железо нагреется. Девке будет тепло. А там и я приду.
Он нагло покривился в ухмылке.
Надсмотрщик приблизился к Мадлен, уцепил ее ледяной рукой за руку, резко дернул:
– Ступай! Не хнычь! Украла нож, так неси наказание!
Свобода. Крылатая, сияющая, счастливая Свобода. С улыбкой на устах. С весенним ветром за плечами. Ее волокут по мрачному смрадному коридору, и последнее, что остается в ее глазах, когда она оглядывается назад, – черная елка, шевелящаяся всеми своими украшенными лапами навстречу ей. Елка, продолжай сверкать, я приду. Я вернусь к тебе. Уже на свободе. Меня тащат в карцер и посадят под замок. Стены каменные, двери железные. А я запомню тебя, блестящая живая елка. Пиратов, королей и зайцев, драконов, лис и павлинов, кружащихся в карнавале вокруг тебя. Я возвращусь. Я буду кружиться в танце. Я буду самой красивой. Счастливой. Богатой. Я буду богатой и знатной, и я на свои деньги куплю все, все своим подругам – и пудру, и помаду, и кудрявые парики, и торты от Лучано, и связки ожерелий на тонкие шеи, и золотые и хрустальные туфельки. Золотые... туфельки... я хочу золотые туфельки... я куплю себе такие... у меня будет много денег... там, на свободе...
– Шибче перебирай ногами! Что валандаешься! Сейчас я тебе разожгу... жаровню!.. Ты у меня узнаешь... как ножи с кухни воровать!..
Скрежещет замок. Ее вталкивают в карцер. Ледяной мрак цепкими липкими руками обхватывает ее. Голая лампа сиротливо висит под потолком. Волчий глаз. Так горит волчий глаз в седой заснеженной степи. Волк голодный, он хочет есть, а еды нет. Кто тебе в роскошной жадной Эроп даст еды, степной ты волк?...
Она села на железную скамью – койки в карцере не полагалось – и сидела на краю скамьи с закрытыми глазами до тех пор, пока надсмотрщик, отдуваясь, не приволок из кухни тяжелую жаровню на четырех изогнутых ржавых ногах.
В жаровне тлели угли. Мадлен раскрыла глаза и поглядела внутрь. Красиво мерцают. Вспыхивают. Переливаются то красным, то голубым. Будто набросана груда самоцветов, и кто-то невидимый помешивает их кукольной кочергой.
Надсмотрщик достал из кармана перочинный нож и поворошил тлеющие угли.
Они вспыхнули внезапно и победно.
– Будет тепло, – насмешливо кинул он. – Как в Раю. Карцер Раем покажется. Святая ночка, а?...
Он окинул Мадлен жадным и сожалеющим взглядом – праздничное кушанье, увы, принадлежало другому – и двинулся к двери. Мадлен протянула руку и схватила его за полу пиджака.
– Эй, – сказала она весело. – Погоди.
– Что тебе еще?
Он обернулся и увидел.
Она лежала на железной скамье, раздвинув ноги и приподняв подол платья. Надсмотрщику бросились в глаза ее кружевные батистовые трусы. Где она похитила кружева и батист?... Надо будет донести кастелянше, подумал он смутно, в то время как глаза его воровато блуждали по голому животу, по разметавшимся по черному железу золотым кудрям, по исподу раздвинутых, будто выточенных из слоновой кости бедер; Мадлен оттянула большим пальцем ширинку трусов, и надсмотрщик, покрываясь испариной, видел, как вьется и горит тайное золотое руно, как медленно и темно, розовея, раскрываются створки женской раковины, заставляя его крючиться и содрогаться в муке неутоления. Мадлен, не отрывая взгляда от него, засунула палец в рот, облизала его и медленно погрузила в раскрытую влажную щель, тяжело дыша. Из-под полуприкрытых век в надсмотрщика, поглупевшего вмиг от вожделения, мерцал тусклый, мрачный огонь.
– Ты так хочешь меня?... – выбормотал он, пятясь.
Мадлен ничего не отвечала. Продолжала оттягивать трусы. Кружева сползали талым снегом, обнажая золотой треугольник исподних волос.
– Но, но!.. – закричал он на нее, как на лошадь. – Не балуй!.. Ишь чего удумала!.. Господину Воспитателю скажу...
Она молчала. Палец погрузился в раковину целиком; тонула рука.