богатую ложу. И появиться там с веером из павлиньих перьев, и широко развернуть его, обмахиваясь и победно из-за веера улыбаясь, светя надменными синими факелами глаз в черную пасть битком набитого зала. Чтобы все ахнули. Чтобы все упали. Чтобы в антракте, когда она выйдет из ложи в фойе и станет важно прогуливаться туда-сюда, за ее обнаженной спиной раздавались шуршание, шепот, сплетни, пересуды, ахи, охи, восторги, проклятия. Чтобы ее узнавали издали. Чтобы хотели увидеть ее вот так – голой – в подушках – с жемчугом на торчащей яростно груди – в рыже-золотых кудрявых волосах – со сверканьем в ночи небесных глаз – с нагим, тяжко дышащим животом – перед старым венецианским зеркалом: вот она вся, перед зеркалом, перед чужим непонимающим и непомнящим взглядом, перед чужой равнодушной жизнью, – а вы все равно ее никогда не поймете, никогда и ни за что не купите, даже за сокровища Голконды, даже за россыпи золотых монет индийских радж, за алмазы Слонового Берега, за сундуки самоцветов из царских подвалов далекой страны Рус; набросайте у ее ног груды драгоценностей – она, смеясь перед зеркалом, встанет над ними, зачерпнет их в пригоршню, расхохочется еще пуще. Веселая девка Мадлен! Она вас сама всех купит, дайте срок. За ней не заржавеет. Все купит. И это зеркало. И этот Веселый Дом. И мадам. И Кази с Риффи. И Дворец Дожей в далекой сказочной Венециа; и Грановитую палату загадочного Царя далекой страны Рус; и египетские усыпальницы; и лучшие в мире наряды; и мягкую перину на отдельной, совсем отдельной кровати, чтобы слаще спалось, чтобы никто никогда больше не тревожил, не пихал в бок, не совал в рот и в живот выступы своих плохо вымытых тел, не кидал ей в лицо жалкие, мятые, жирные бумажки. Она купит все бумаги и камни; все кареты и авто; все телеги и арбы. Вот только счастье. Счастье. Купит ли его она? Зеркало, ответь, – купит?...

– Ох, Мадлен... Тебе бы отпуск... тебе бы подкормиться молочком... в деревне... на природе...

Она затихла. Кази укрыла ее простыней. Задремала, скрючившись на коврике у ее изголовья. Прокапали и растворились в рассветном тумане капли времени. Зимнее Солнце било в исчерканные ледяными папоротниками и хвощами стекла. Пари, северный город. Огни и карнавалы.

Внезапно Мадлен вскинулась. С закрытыми глазами, в полусне, пробормотала косноязычно:

– ... а потом он бил меня... бил смертным боем... как собаку... как суку, что плохо охотится... сука уже не могла служить... она хотела убежать в лес... я сшила маску для масленичного карнавала, когда приезжал князь Монакский... такое событие... народ стоял на ушах... Лурд кричал: если ты не подцепишь толстый кошелек, можешь проститься с жизнью... я забью тебя до смерти... он уже ненавидел меня... лютой ненавистью... я тяготила его... и я же была его печью, его жратвой, его подстилкой... его домом... мы спали вдвоем на узкой койке... он снимал за три монеты в предместье... завел дружбу с ворами... воры нагрянут к нам ночью, галдят... пьют божоле, бурбон... всякую дешевку, чтобы опьянеть... лезут ко мне... Лурд орет: давай!.. Нажимай!.. сдерите с ежихи иголки!.. приз дам... они обливали меня шампанским... мазали меня мороженым и слизывали его с меня... я сшила такую страшную маску, что сама забоялась... драконью... Да, это был дракон... он изрыгал дым и огонь из пасти... у него было две пары ушей... длинный красный язык, раздвоенный, как у змеи... и драконью чешую я наклеила, из кругляшков фольги, на темно-зеленый гладкий шелк... я ему так и сказала: пусти меня, дай мне делать, что я хочу, я китайский дракон, все хризантемы давно отцвели... осыпались с халата... засохли... И он выпустил меня... и следил за мной горящими глазами... он заподозрил... А я веселилась напропалую... меня закручивали в танце... от меня шарахались с визгом... меня похищали, сажая на передок кареты, запряженной четверкой белых лошадей... и везде я слышала его голос: «Не забывайся, Мадлен!.. Эй, Мадлен!.. Я тут!.. Я слежу за тобой!.. Ты плохо работаешь!.. Ты еще никого не поймала!.. Получишь плетки вволюшку!.. Я буду бить тебя кулаками в живот... в твой бесплодный продажный живот... и ты никогда не родишь ребенка... никогда...» Я вцепилась в человека в парике... кто ты?... я Иоганн Себастьян Бах, я сочиняю бессмертную музыку... а ты кто?... а я великий китайский дракон... и я сейчас тебя съем... дохну на тебя пламенем и дымом, изжарю... и нет тебя... Не жарь меня, я тебе еще пригожусь... этот Бах был такой добрый... он все понял... он сцапал меня и поволок под мост... там был мост, сырые быки моста, камни парапета... сначала он меня распотрошил, как свежевыловленную рыбу, на парапете... камень сырой был, холодный... я простудилась, долго кашляла потом... потом положил меня в мешок, расшитый поддельными яхонтами... хохотал: этот мешок я стащил у персидского военачальника... стянул его с верблюда... он как раз для такого дракончика, как ты... и взвалил на плечи, и потащил... унес меня... в иную жизнь... в иную... в мешке было темно... сыро... пахло волшебством, печеньем с корицей... там до меня лежало печенье... меня тащили прочь от ужаса... прямо в волшебство... и я смеялась, сидя внутри мешка... смеялась от радости... и дергала Баха за парик... и у меня спина болела, потому что в нее впивались грязные камни парапета... я помню это место... я покажу его тебе... а как звали Баха, не помню... уже не вспомню... никогда...

Она уже спала, еще бормоча.

Кази спала, как собачка, на коврике рядом с ней.

Солнце сквозь замерзшее стекло заливало обеих девушек торжествующим царским светом.

Человек, укравший Мадлен с масленичного маскарада, продал ее за бесценок в заведение мадам Лу, что на Гранд-Катрин. Она стояла перед мадам в костюме дракона. Мадам сдернула с нее драконью маску, набитую табаком, чтобы раскуривать и пускать дым из ноздрей и ушей, и ударила ее по щеке.

– Шлюха подзаборная!.. Здороваться не научена!.. Мы здесь научим тебя всему!

Мадлен проглотила слюну. Тряхнула золотой головой. Сказала, чеканя каждое слово:

– Здравствуйте на веки веков. Аминь.

И упала замертво к ногам мадам – она очень хотела есть, и это был простой и скучный, бедняцкий обморок от голода.

Я жила в Париже тяжело. Эмигрантам всегда тяжело. Особенно тем, кто приехал сюда из России. Русских в Париже пруд пруди; «Париж наполовину русский город», – вздыхая, говорил мне мой друг, священник храма Александра Невского на рю Дарю, отец Николай Тюльпанов. В отличие от потомков русских семей предыдущих волн эмиграции, накатывавших на Париж, начиная с 1917 года, кто не знал языка или почти забыл его, коверкая родные слова, я, приехавшая в Париж недавно, поддерживала себя в минуту горя и уныния русскими молитвами, русскими стихами, чтением русских книг, привезенных с собой; я страдала оттого, что мне часто не с кем было перемолвиться словом по-русски, всюду щебетали по- французски, как птички, французские консьержки, французские молочники, французские продавцы, французские ажаны. Я слонялась по Парижу одна, тоскуя, глядя на его красоты, ненужные мне.

Зачем я приехала сюда? Я убежала. Меня вынудили уехать. Я окончила Консерваторию в Москве по классу фортепиано и органа, с успехом давала концерты в городах России, аккомпанировала певцам, играла в камерных ансамблях. Меня ждало будущее музыканта, не особенно блестящее в стране, если ты не выбивался в люди на крупных международных конкурсах, но и с голоду мой музыкантский хлеб умереть бы мне не дал. На беду свою, я стала писать стихи. Эта сила была сильнее меня.

Я чувствовала поэзию; я училась у мастеров. Я писала смело, как хотела. Мои стихи расходились по Москве, Питеру, Нижнему, Екатеринбургу, Красноярску, Иркутску подпольно; их переписывали от руки; их читали шепотом, на кухнях, в маленьких залах – в подвалах, в заштатных кинотеатрах, в студенческих кафе, в затянутых кумачовыми полотнищами клубах. Мне не была нужна официозная слава в России. Мне было достаточно моей судьбы и того, что Бог дает мне силы писать то, что я хочу.

Не все коту Масленица. Людям, бывшим у власти в ту пору, мои стихи не приглянулись. Мои друзья с круглыми от страха глазами в тысячный раз рассказывали мне истории замученных и расстрелянных поэтов, печально известные каждому школьнику. Я, смеясь, отвечала им – аллаверды – историей из жизни Пушкина: когда к нему в Михайловское нагрянули слуги Бенкендорфа, чтобы изъять у него написанные им крамольные стихи, он успел сжечь все в печке, а на вопрос сыщиков: «Где же ваши рукописи, господин Пушкин?...» – поэт поднял руку, постучал пальцем по лбу и сказал: «Все здесь». «Здесь-то здесь, ты все сожжешь и восстановишь в три дня, – сокрушались мои друзья, – а вот выгонят тебя отсюда взашей!..»

Так оно и случилось.

Ко мне явились поздно ночью. Я не знала этих людей. Их было шестеро. Они сели за стол, говорили со мной спокойно. Мне предложили на выбор: или далекие северные лагеря, или срочный, в двадцать четыре часа, выезд из страны. Я похолодела. Думала недолго, несколько секунд. Выбрала второе.

Я хотела жить, и я хотела написать то, что мне было назначено Богом.

Друзья добыли мне денег на самолет; иностранный паспорт сделали мгновенно приспешники власть предержащих. Почему я выбрала для жизни Париж? Францию? Не знаю. Может быть, потому, что во

Вы читаете Ночной карнавал
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату