И, падая, я разбилась на много кусков, и посланные наутро люди и нелюди находили внизу, под окном, мою окровавленную ногу, кисти моих рук в браслетах, не сдернутых насильниками, лоскуты моей кожи, лопасти лопаток, арфу сухожилий, мой череп – мою бедную голову с настежь открытыми глазами, продолжающими видеть все – и белесое молоко неба, и худую ведьмину метель, и трясущиеся руки бандитов в грязных перстнях, собирающие мои зрячие останки, и мои белые, поседевшие за ночь волосы, нищие пряди, бьющиеся на ветру.

Ее гуляния по Армагеддону расходились кругами.

Она шла по кругу из центра; охватывала любовным взглядом плоские и островерхие крыши, нагромождения бетонных свай, тяжелые деревянные слеги, блискучие сотовые окна Вавилонских Башен. Внезапно она останавливалась, садилась на снег, доставала из-за пазухи сверток с едой, разворачивала изтрепанную бумагу, брала пальцем простую еду и важно ела. Она не видела глаз, не слышала голосов. Она всегда была сама с собой, а пережитые смерти защищали ее от хулы и поношения.

Поев, она шла обратно, возвращаясь на круги своя. Ночевала где придется. Чаще всего – на чердаках и в подвалах. Сбивала замки кирпичом. Влезала в разбитые слуховые окна. Сторожа знали ее, жалели, открывали, что поплоше – каптерки, сараюшки. В своем мешке она сворачивалась клубочком и крепко засыпала, и видела сны, и говорила во сне.

А наутро снова шла по широкому кругу, по солнечной спирали, преодолевая препятствия, перелезая через частоколы и заборы, проползая под землей в грязных трубах; и, когда выходила она на простор и ее обступали Солнце и воля, она шагала широко и легко, точно ставя на снег узкую ногу, и во ржи ее волос пел ветер, текли реки, вили гнезда галки и вороны, цвели васильки, путались хлебные корки.

Она по кругу катилась, как Солнце, и шла на закат. Ей навстречу однажды метнулась птицей мрачнолицая женщина с длинными по-египетски, агатовыми глазами. Ксению пригвоздили древние глаза, распластали по замызганной кирпичной стене. «Кто ты такая?» – «А ты?» – «Я первая спросила. Не хочешь – не отвечай». – «Пойдем со мной – узнаешь». – «Хитрая!..» – «Не хитрей тебя».

Это все сказали глаза друг другу. А рты бормотали:

– Извини, подруга. Может, не так поглядела...

– У тебя слишком тяжелые зрачки. Буравят...

– Да я несчастная. Муж у меня ненавистный. Ух, убила бы его. Задушила бы, не охнула. У меня есть любовник! Чудо. А муж сволочь. Муж не лапоть, с ноги не сбросишь.

– А ты попробуй, сбрось. Освободишься.

– Тебе хорошо говорить. Ты свободная. Чужими руками здорово жар загребать. Я убью его. Что скажешь на это?

– Убей. Только потом не вой на Луну.

– Ну и повою. Не заржавею. Не обеднею.

Две женщины разговаривали о любви и смерти – что было странного в этом? Пролетели два, три слова, и Ксения узнала, что египтянку зовут Катя Рагозина, что любовник любит ее до безумия, что она уже приготовила для мужниного гроба чистую рубаху и полотенца, а также на выбор: страшный белый порошок без запаха, от него, по слухам, через миг задыхаются, падают мешком, остро заточенный кинжал – ну, это детский сад, это ж просто смех!.. как она его ему всадит-то, не умеючи, под какое ребро!.. оцарапает только, а он ее за руку – хвать!.. и за решетку!.. а то этим самым кинжальчиком – и тюк!.. – и ну его совсем, кинжал этот, а вот насобирала она в чахлом лесочке близ Волчьего Логова настоящих поганок, жутких, тонкошеих, в бледнозеленых кружевных юбочках, и засолила по всем правилам, – вот это будет верняк, Ксения, натуральный верняк. Чистая работа будет. Как жалко лет, прожитых вместе. Как просто: выпить водки, заесть солененьким грибком. Ух! вкуснота. И рот утрет, и ус закрутит. Он у тебя усатый?.. Да, собака. Так бы все усы и повыдергала. До того ненавидишь?.. Да, ненавижу. А любила? Да, любила. И помнишь, как любила? Ничего не помню. Ничего.

Катя Рагозина схватила Ксению за холодную красную руку и потащила за собой. Домой?! Да, домой, ибо дом человека – везде. Даже там, где тебя ненавидят. И ты ненавидишь. Ну уж нет! Мой дом там, где ветер и воля. Но бежали, бежали по утлой слякоти, шли по водам сизых подмерзших луж. Подталый снег скалился выветренными серыми зубами. Деревянный дом, деревянная жизнь. Деревянные грибы из деревянной миски. Катя кормила Ксению на кухне, среди сальных огарков, из оловянных мисок, и картошка была столь твердой, что Ксения глотала ее, как камни. Кривые вилки и изгрызенные алюминевые ложки, светлые, как сумасшедшие глаза, дрожали в руках, падали на пол, и Катя вздрагивала и шептала: «Баба придет... Мужик придет».

– А когда придет муж? – спросила Ксения шепотом и расширила глаза, и стали они круглые, как страшные маленькие грибы в тайной баночке за жирным стеклом серванта.

– Когда-нибудь и придет, – зловеще сказала Катя, и клык ее в свете тусклой кухонной лампы сверкнул резким золотом. – А ты не думай об этом. Ешь. Я тебя не в свидетели позвала. А чтобы подружиться с тобой. Потому что я тоже человек. И мне страшно. Мне страшно одной. Как это я – сделаю убийство, и что – останусь одна?.. Со своей душонкой... одна?!.. А тут ты. Ты хороший человек, потому что бедный. У тебя башмаков нет. И шубы тоже нет. А бедные всегда лучше, чем богатые. Я богатых тоже ненавижу. Они бедных съедят, с потрохами, и не пикнут. Я бы богатых тоже убивала. Люди людей убивают, а нам телят не велят. Так-то, Ксенька. Лопай. Может, и ты меня пожалеешь.

Чсы на стене, с римскими, в виньетках, цифрами, с золотой Луной маятника, пробили тринадцатый час. Грохнула деревянная дверь, запахло сыростью и водкой, и вошел муж Кати Рагозиной. Доха его разлеталась на два крыла, из огромного рта летел перегар, на виске чернела заросшая дыра старого шрама. Росту он был невысокого. Бритая голова отсвечивала сусальным золотом. Его белые, бешеные глаза сразу вонзились в Ксению, как охотничьи пули.

– Это что, новая курвочка?.. – ткнул он в Ксению сучковатым измазанным пальцем, – опять в яме подобрала, сердоболка?.. Кормишь... питаешь. Моими кровными! Сосцы питающие, лядвия жадные. Та-ак!

Ксения резко отшатнулась от тарелки. «Извините», – сказали по-собачьи ее смиренные глаза. Она видала штопку исподней жизни, видала и ее парчу – чего ж ей было бояться? Ну, выгонит. Ну, побьет. Еще раз по ней ногами походят. Еще раз хребет сломают.

– Не тронь ее! – яростно крикнула Катя. – Не видишь, кто она! Не так на тебя взглянет – и тебе каюк. Понял? Дай нам на бутылку красного, сладкого. Где твои усы?

– Тебе явилось дело до моих усов? – Он нехорошо усмехнулся, сбросил доху на пол, наступил на нее сапогом. – Сбрил. И долыса побрился. Есть гони! Дело провернул. Выдохся. Трясся в железной кабинке ночь и весь день, сильно гнали, уходили, надо бы успеть. Для тебя стараюсь. Как об стенку горох. Ты лед! Но я не ледоруб! Есть! Быстро!

Катерина метала на ковчег стола посуду. Пока муж Катерины ел, Ксения глядела на желваки на его скулах и содрогалась всем телом. Он ел и пил, смачно и зычно ругал жену, щурился, жмурился, щупал синеву на месте сбритых усов, потел и розовел от выпивки, еды и тепла. Катя молчала. У Ксении кружилась голова, болела сердцевина лба, то место, где у Цариц сияет белая звезда. Миг был пойман. Когда объевшийся муж начал падать на бок, Катя подхватила его и привычно, пряча за сцепленными зубами угли ругательств, поволокла – и ноги его зацеплялись за ножки кресел и шкафов, царапали сапожными пятками половицы – в кровать, спать, спать, в небытие. За грубо покрашенными дверьми таился альков. Ксения слышала, как грохнули об пол стащенные сапоги, как зашуршали у Кати в пальцах выкраденные из кармана кредитки. Потом настала гневная тишина.

Господи, помоги бедным людям. Помоги им жить и умереть.

Если это возможно.

Ксения закрыла глаза и забормотала молитву, ей мать ее научила, корявую и нежную, из двух слов состояшую. Она изнутри видела свои красные сомкнутые веки и кольца туманного небесного света, что держат в зубах, улыбаясь, шестикрылые серафимы. Свет сгустился и перешел в звук, тягучий и бесконечный. Веки стали тяжелыми и неподъемными, как снулые красные рыбы. На ресницах выступила деревянная соль. Колокола и бубны забили под ребрами, и она ухватила краем сознания, растворившегося, как сода в воде, что выходит из тела своего, что руки – не ее, ноги – не ее, мысли подо лбом и сердчишко в груди – уже не ее, не ее, и волосы не ее, и живот со следами шрамов от мужских зубов, и пятки. И горящее лоно, ждущее прелюбодейства и преступления, ей уже не принадлежало. А кому?! Кому?! Глаза тяжелыми

Вы читаете Юродивая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату