Вместо губ по Ксеньиному лицу прочертилась нить.
Воздух весь вышел из ее груди вместе с выдохом, тяжелым, как поворот земли.
Люди заворочались тяжко, неподъемно, как медведи в берлогах по весне. Люди оживали медленно, трудно. Опоминались от сладких чугунных плит, их придавивших, от гирь и штанг убивавшего их приговора. Перевернись на живот. На спину. Поднимись. О, как болит все тело. Эта бродяжка... она умеет. Да, может. Ох, как будто надрался вчера в дымину... чудовища виделись. А мастерица. Мы всегда ее будем приглашать такое... выстряпывать. Стряпуха. Это лучше, чем... Да нет сравнения. Не сравнивай. Это... отдельное: оно... только она может. Не забудешь?.. Не забуду. А повторить?.. Ох, страшно. А мне нет. Ну и повторяй. А с меня одного раза хватит. Далеко я ушел. Увела. Я увидел порог. Я уже ногу занес. Я хотел... за ней пойти. Какая музыка звучала!
Обессилевшая, она легла на пол животом. Мальчонка у нее на спине завозился в мешке, запрыгал, забарахтался. Попискивал. Малый человеческий котенок, он впускал ей под лопатки коготочки, он поскуливал, выпрашивая белую густую еду, медово текущую в распахнутый, как для поцелуя или крика, рот. Ксения лежала без чувств. Теперь пришел ее черед уходить отсюда далеко, далеко.
...........................ты знаешь, любимая, ты слышишь ли Меня, – это Я говорю тебе, жив, жив Мой любимый ученик.
Я пойду к нему! Где он живет?
Ты пойдешь его искать. Я сказал тебе: хочу, чтоб он пребыл, доколе Я не прииду.
Он на Севере?
Он на Севере, в море, на острове. Отправляйся к нему. Он расскажет тебе о любви. Ты еще не знаешь любви. Твою любовь выпили, а тебе никто чашу не протянул. Оставь все бренное и иди.
Вот, слушаюсь Тебя, встаю и иду. Вот опять вокзал, и стоит и мерзнет товарняк, набитый мешками с зерном и солью, живыми лошадьми и соломой, а еще немного вагонов с крошевом угля, а еще один – с горючей смесью, если она вдруг взорвется, нам всем не жить, все взлетят на воздух., и я прошу солдата, охраняющего лошадей, впустить меня в лошадиный вагон, мол, у меня хлебец есть, я их хлебцем покормлю, я смерть как люблю лошадей, и он раздабривается, молоденький такой солдатик, бритенький, папироска в углу рта, светится весь от радости, что поедет далеко, туда, где по небу цветные круги и полосы ходят, ему рассказывали, – и я мимо него юрк, и втекла в товарняк, забилась за лошажьи ноги, завернулась в хвосты, ощущала ноздрями чудесный запах пота, навоза, жара от высунутых языков, хрипло дышащих морд, слышала музыку ржанья, солдатик мне кричал перед отправлением товарняка: «Побирушка!.. Где ты!..» – но так я и сказалась, где я, я уже ехала, я уже опять тряслась в поезде, я же кочевница была, и вот я вернулась в вечный тряский дом свой, где надо спать на полу, укрывшись соломой, жуя лошадиную еду, и верно, к мордам у них были привязаны торбы с овсом, и я отсыпала немного овса у ближайшей лошади с белым лунным пятном на лбу и пожевала его. И так мы ехали на Север, долго, три дня и три ночи, а может, и три года и три месяца, время смешалось в моей голове, как сполохи в Северном Сиянии, а ведь я уже высовывалась из дыры в крыше вагона, взлезала на лошадь с широкой спиной, подтягивалась к дощатому потолку, отодвигала доску и просовывала голову в пустоту, и там были звезды, белые рои звезд, они набивались мне в волосы, как полова, я стряхивала их и смеялась, и голодные лошади ржали вместе со мной. Овес был давно съеден. На станциях не кормили. Лошади извергали из себя потоки и комки жизни и вони. Я собирала навоз руками и выкидывала в дыру. Мне не было зазорно. Лошади, священные лошади. Все живое живет и пахнет; в жизни есть только жизнь, и ничего больше. Север, чистый холодный Север. Остановись, товарняк. Зачем привезли сюда лошадей? Что они будут делать здесь, в тундре, среди льдов, у моря, белого, как Луна? Здесь не растет овес. Здесь никто не ездит верхом. Вы давали мне зерно из своих торб. Неужели я вас не спасу?
– Девушка-а-а-а!.. Не ходи близко моря, море проглотит!..
Жители тундры кричали мне предостережения. Я выползла из вагона, шатаясь от голода. Ледяной ветер обдул меня всю, затрубил в синий рог неба. То ли весна, то ли ранняя зима? Я подошла к краю земли и вгляделась в море. Белая, ровная, нежно вспыхивающая серебряная тарелка. По ней катается, далеко, яблоко одинокого острова. Мне надо туда попасть.
– Перевези меня, перевозчик!..
В лодке подгребает рыбак. Борода его торчит лопатой. Он старовер и молчун, он знает, что покинет мир и больше сюда никогда не вернется. Я прошу его перевезти меня на остров. Он вздрагивает всем телом.
Он молчит, но я слышу в этом молчании ужас.
– Почему, старик?.. – спрашиваю я.
И тут он разлепляет склеившийся за годы молчания рот и вылепливает горькие слова, и они смолой присыхают ко мне:
– Потому что там живет Всегда Живущий. Его опасно видеть людям смертным. Всех, кто видел его, Бог уже взял давно.
– А вот меня не возьмет!.. – крикнула я запальчиво.
– Садись, – показал старик бородою на лодку. – Доплывем.
И мы поплыли; и светлое море колыхало нас в берестяной колыбели Севера, и я видела рыб, больших севрюг, что ходили под днищем лодки, и любовалась на их колючие бока; и белое Солнце ослепляло нас, и я щурилась из-под руки на волосяную лопату, бороду старого рыбака, ушкуйника, острожника; он греб и греб, мышцы его вздувались, и я была благодарна ему, что он забоялся за мою жизнь, что он не отказал мне, согласился, чтобы я увидела Живущего.
Белые косы воды вились и перевивались, переслаивались перламутром, серебром, молоком. Лодка попадала в яркие пятна света, мы слепли, я окунала руку в холодную воду. Остров приближался. Вот уже близко берег. Вот уже видны лодки, привязанные к колышкам, сараи, банька, косая изба с маленькими окнами под самой крышей. Старовер отвернулся.
– Слезай! Прыгай в воду!.. Дальше не поплыву. Страшусь, – старик в смущении отвернул лицо. Я подобрала холстину и прыгнула. Ледяной мед воды всосал мои пятки и щиколотки, мазнул по икрам.
Навстречу мне по берегу шел человек. Борода вилась кольцами. Горбоносое лицо резало ветер. Он был в высоких болотных сапогах, в бушлате. Руки его были сжаты в тяжелые кулаки. Он шел прямо ко мне, и волосы на моем теле поднялись дыбом – из медного коричневого лица в меня глядели две бездны, и я уже тонула. Я шла по воде навстречу безднам, ступни мои вязли в донном песке, ранки на ногах щипало солью, меня тянуло к идущему, ближе, сильнее, крепче, вот я уже побежала, вот я стремительно полетела, вылетела на отмель, на залысину белой песчаной косы, лечу, воздух ртом ловлю, умираю, задыхаюсь, скорей!.. – и он тоже, смотрю, протягивает ко мне, бегущей, руки, и сам бежит! И с виду он человек как человек! Ничего в нем такого особенно вечного! И вот слишком близко я вижу его, и он хватает меня цепкими руками, привыкшими пилить, рубить, строгать, рыбалить, хватает и крепко притискивает к груди, так, что косточки мои трещат и лопаются! И я утыкаюсь носом в пропахший рыбьей чешуей бушлат.
– Ну, здравствуй, – шепчет он мне в затылок.
– Здравствуй, Иоанн, – шепчу и я; так вот ты какой – выжженный, прокаленный, прокопченный морозами и ветрами. Бог положил тебе жить на земле, ты и живешь, и хорошее место отыскал – чтоб никто к стенке тебя не поставил, не расстрелял: везде простор, голое ровное поле тундры, белая девичья ладонь Севера.
Отстранил меня от себя; Придирчиво радостно оглядел. Да. Такая я, как он ждал. Вся точно такая. Это я уловила по блеску в глазах, по стреле улыбки в кольцах бороды. Древний ты шибко, Иоанн.
– Бают, мне смерть от тебя придет, – сказала я, и солено стало у меня во рту от слова-лезвия. – Веди в избу!
И пошли мы в избу, а там кровать с серебряными шариками на спинке, два табурета, дощатый стол, на столе – толстая книга; должно быть, духовная. Я открыла. Буквы витые. Иоанн взял в руки книжицу, наклонил коричневый лик, прочитал:
– ...и восстанет род на род, и царство на царство; и будет глад, мор и землетрясение по местам. Претерпевший же до конца спасется. – Помолчал, просиял в меня глазами. – Претерпишь со мной?..
– С тобой?..