пребудет на земле, среди людей, страдание?! Дотоле, отвечал ей возлюбленный Господь, доколе люди не искупят грех первородный. Съеден был плод, и выпита чаша; сладко елось и пилось, да ответ приходится держать. И все держат его. Нет пощады никому. Нет пощады. Нет.
Священник утер рыжую бороденку, погладил слушавших его детей по головам. Сунул руку под рясу, вытащил флягу, отпил из нее, отдышался, порозовел.
– Батюшка!.. батюшка!.. а знаете, батюшка, там, около мыловаренного завода, в ручье, на краю оврага, тетка одна лежит!.. Мы думали – утопла... а голова-то у нее на берегу, и дышит она!.. Так тихонько, слабо, но дышит... Мы ей веточкой ноздри щекотали. Она очень худа, ужас как!.. костлява... Она со вчерашнего дня там лежит... Может, вынуть ее из ручья да к кривому Сережке отнести?.. у него мать добрая, выходит ее...
Дети загудели, засвистели.
– Может, она и есть... болярыня...
– Сам ты болярыня!.. На машине ехали, пьяную скинули, на обочину выбросили... ветер – по склону – в ручей откатил...
Розовость сбежала с лица священника, любителя возлияний. Вот так рассказал он детям сказку про болярыню. Вот так зажег звезду.
К вечеру, запасясь полотенцами и ремнями, они пришли к ручью. Бродяжка лежала в воде без движения, затылок на песке, лицо обращено к небу. Грудь тихо поднималась. Дети и священник вытащили ее из воды, отжали странную одежду, состоящую из мешка, накинутого на голое тело, обрывков цветного искристого люрекса и лоскутьев шкур волка и росомахи, обтерли полотенцем лицо, руки и ноги. Соорудили из полотенец и ремней носилки – и так понесли ее, через весь город, через заводы, плюющие дымами, через каменные печи угрюмых слепых домов, через торжища, где в киосках и над лотками скалились накрашенные густо, в золотых серьгах, бабы, через козьи рога мостов, перекинутых через грязную нефтяную речонку, через рои людей, черно и бестолково клубящихся, им было все равно, кого несут, зачем и куда, ни разу никто не спросил детей и священника, чье это тело, не помочь ли, не надо ли врача, не к нам ли занесете, нет, лучше к нам, у нас уход добрый, у нас ей лучше будет; никто и не повернулся из толпы в сторону печальной процессии, никто не потревожил шествия.
Нищенку принесли в Сережкин дом. Она по-прежнему была без сознания. Сережкина мать заорала было: «Куда мне еще лишний рот!.. подбирают всякое отребье!.. всех не спасешь, не накормишь!.. ну-ка волоките ее прочь, туда, откуда взяли, еще не горя хватало, заразу какую подцепите!..» – но, увидев священника, осеклась. «Кладите вот на лавку... места-то хватит», – поджав губы, выдавила. Сережкин отец, мрачный, пропахший бензином шофер дальних рейсов, молча вытащил из шкафа бутылку зверобоя, налил настойки в стакан, поднес к губам найденки. Водка потекла по губам, за подбородок, смочила пряди за ушами. Несколько капель просочилось через сжатые зубы. Нищенка дернулась всем телом.
– Ожила, гляди-ка, – восхищенно прошептал Сережка. Пацаны сбились в комок, прижались друг к дружке.
Священник широко перекрестил лежащую.
Отец Сережки налил настойки в сложенную ополовником руку и стал растирать застывшее в холодном ручье тело. Растер грудь, шею, виски, кисти рук, стесняясь злобно глядящей жены, распахнул пошире мешковину...
– Эх, ты, какая красота!
На голой груди нищенки сверкнул драгоценный бирюзовый крест, а на пальце перемолотой временем, почернелой руки высветился столь же синий перстень. Богатые камни так кричали, в голос, на молчаливом и бедном теле, что глядящие попятились, кривой Сережка свистнул пронзительно, священник ахнул и затеребил гнедую бороденку.
– Вот как ты, блудливая, – возмущенно вздернул плечами угрюмый шофер, Сережкин батька, – с чьей- то шеи сорвала, с чужой руки украла, а мы тут тебя спасай! И ничего ведь не поделаешь – душа живая!
Он сердито влил ей в рот еще водки, затряс за плечи.
Нищенка открыла глаза, села рывком.
– Где я?..
– Где, где... У Бога в бороде, – запальчиво забормотал Сережкин отец, – в России, значит, где же тебе быть еще. Шла, шла ты, и упала. Ну, упала, ну и что. Больно на тебе украшения дорогие. Говори, у кого такую волшебную бирюзу сперла?
Бродяжка поглядела на лица детей, на бедно тлеющее пламя в глазах сердитых хозяев, метнула затравленный взгляд на священника.
– Это... мое... кровное...
– Ври, да не красней, – назидательно погрозила пальцем Сережкина мать. – Ладно, очнулась. Гости! Есть чай, есть сухари. Сергунька, быстро беги в ночной ларек, отцу Иннокентию орешков купи, он любит.
– А выпить? – придирчиво спросил шофер, по подбородку себя пальцем пощелкал.
– Выпить... – поморщилась горестно женщина, махнула рукой... – вот, бутылку допейте, есть еще штофик петровской... на праздник бы лучше оставили, ненасытные!.. Дети, кыш спать!.. Сережка, на денег... А ты не больна, бродяжка? На тебе носки теплые, валенки, согрейся... Издалека?.. Так я и поняла... Видно сразу, не наша... Ну, тут у нас по-всякому жизнь, городишко наш, конечно, не блеск, не треск... работу тебе здесь найдут, жилье... У нас-то негде тебе приткнуться, у нас дети, сами спим – хоть к потолку подвесься... теснотища...
Нищенка тихо сидела за столом. Грызла сухарь, размачивая его в чашке с чаем. Священник помолчал, посидел, покряхтел, попил чаю, дуя на блюдце, ушел, всех благословив. Дети разбежались по домам. Сережкина мать убрала в буфет чай, орешки, графин с настойкой. «Укладываться будем», – сердито сказала, гневливо обдала холодной водой укоряющих глаз: ни к чему был ей в семье лишний рот, ни к чему лишняя голова на подушке. Завтра же пусть ищет себе бродяжка другое пристанище. Из-за отца Иннокентия ее тут на ночь приютили. Пусть благодарит.
– Иди, иди, жена, – отмахнулся, как от мухи, шофер, – мы еще чаек допьем, за столом посидим с красавицей.
«Красавица!..» – фыркнула Сережкина мать, но спать ушла послушно – вспыльчив был муж, мог ненароком и кулак тяжелый поднять. Мужик уставился прямо в лицо вытащенной из ручья побирушки.
– Да-а-а-а, – протянул он, щурясь, – да-а, девка, ты и хлебнула. Потрепала тебя жизнь здорово. Но ты не сдаешься, ведь так?..
Кивнула: «Не сдаюсь».
– Везде, небось, побывала?.. И на поденке, и на сезонке?.. Разный хлеб едала?..
Опять кивок. Закушенная губа. Пристальный, прямо в глаза мужика, открытый и твердый взгляд.
– Э-э-э-эх... Страданий в мире выше крыши. У мужика одни, у бабы другие. А детки-то... есть?..
В молчании опустилась голова, две слезы капнули на выцветшую клеенку. Сдавленное рыдание сотрясло взвесь дыхания.
– Так, все, не буду... Понял... Ну... ладно. Нищенство. Эк тебя носит! Россия большая. Где-то и осесть надо. Что умеешь делать?.. Шить, варить?.. За землей ухаживать, за садом-огородом... за детьми ходить? Ничего?!.. Чудеса... У тебя не все дома, вроде этого, да?.. Ну да, как я сразу не догадался... Блаженная... А если блаженная...
Угрюмое, с черными кругами вокруг глаз, лицо мужика, шофера дальних рейсов, мгновенно просветлело. Он поглядел на нищенку повлажневшими глазами и попросил робко, таинственно, смущенно, наморщив лоб, прижав огрубелые, замучившиеся крутить баранку, в наростах и чагах мозолей, руки к груди:
– Тогда... молись за нас за всех, блаженная!.. из меня молельщик плохой, из жены моей тоже, да вот детки у нас, их бы от Дьявола спасти... а ты – Божий человек; помолись, а?..
Нищенка смотрела на него не отрываясь. Он заерзал на табурете. Что ты так пялишься?.. Что душу вынимаешь?!.. Где-то видались мы, что ли?.. Мало ли кого я на своих колымагах подвозил... Тянули руку у столба, да... И бабенки тоже... Что глазенки расширила?!.. Не упомню, чтоб тебя подвозил!.. Хотя баб своих... в пути... всех помню... только жене не говори...
Нет. Нет. Что-то стряслось. И тебя. И тебя я тоже помню. Откуда помню – не знаю. Все кружится передо мной. Снег. Следы от шин на снегу. Снеговые вершины. Гольцы. Разрывы снарядов. Свист пуль. Моя машина