под камнями, в той снежной холодной траншее. А я, я выбрался. Я как-то выпростался наружу, на волю. И я живой. Живой. Только раскалывается надвое от боли голова. И плохо вижу. И ничего не слышу. А, нет, вот слышу, вот далеко гудит истребитель. Я знаю, это истошный вой – он идет на таран. Кому нужно на Зимней Войне дурацкое геройство, когда все может быть кончено сразу, одним ударом. Но все боятся этого удара. Трусят. Боятся умереть от изобретенного Абсолюта. Человек выдумал себе уничтоженье. И лелеет его, и носится с ним, как с писаной торбой. У Черного Ангела – черные крылья. Отсохли бы черные руки у того, кто выдумал Последнее Оружье.
Ф-фу, Господи, неужели это я. Неужели это я, Господи. И я цел. И косточки целы. И я могу идти. И ноги мои идут. Вот шаг. Еще шаг. Ноги идут. Ноги идут.
Я остался один. Я остался на земле совсем один. И я в горах. И неизвестно, какими они ударили – простыми или…
Ну, это я скоро почувствую. Затошнит. Зашатает. Волосы повылезут. Пятна красные по рукам-ногам пойдут. Еще там что?.. А, не помню. Все давно известно. Если они ударили обычными, может быть, я буду идти в горах день, два, пять, и в конце концов выбреду на людей. На лам. Здесь же есть монастыри. Дурни, они думали, что Дворец – это монастырь. Они не знали, бедные, все мертвые уже, что Дворец – это наш, русский Дворец. Это подарок. Его дедушка последнего нашего Царя, того, что расстреляли недавно, выстроил для своего внука, когда Сибирь была для России вроде отрытого клада, вроде найденного в горах отлома лазурита, и преподнес внучку на день рожденья: вот тебе, внук, будешь царствовать – приезжать будешь в свои восточные владенья, жить тут, рядом с птицами, с ястребами и орлами, на вершине, обозревать завоеванные просторы – малахитовую тайгу, алмазные снега, сапфировые озера, сов и куниц, осетров и белок, хайрюзов и росомах, тягуче, густо поющие басом кедры с шишками величиною с ребячью голову, разлапистые лиственницы, золотеющие по осени; отсюда и зимородковую гладь Байкала видно – отсюда, высоко, с заголенных ветрами вершин Хамар-Дабана, где горные сколы играют под Солнцем гранями льда на острых кромках и изломах камня, где голый, скрючивший ноги в позе лотоса отшельник, чьи бедра обернуты вытертым козьим мехом, бормочет вечное, таинственное «Ом…» Будешь царствовать на окраине Государства!
А сейчас кто царствует?!..
Те, кто его убил… те, кто…
А если в меня кто-нибудь живой вдруг выстрелит из-за утеса?!
Господи. Господи, умоляю Тебя. Жить мне незачем. Незачем да и не к чему. Пошли мне последнюю пулю. Пошли мне. Пошли.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Что это?! Это сердце бьется внутри меня о мои ребра.
Брось. Это стучат военные барабаны. Они здесь, за горой. Это кожаные военные барабаны лам. Ламы идут под предводительством Далай-Ламы вперед, воевать с нашими бестолковыми солдатиками, которых и воевать-то как следует, толком, не научили; кто нас мог когда и чему научить, в каких казармах?! Там. Та- та-та-там. Та-та-та-там. Как настойчив мерный стук. Дробный стук. Жесткий, властный стук – так стучат костяшки о крышку зимнего гроба; так стучат ледяные кастаньеты в руках танцующего скелета. Это танец, и мне надо шагать в такт с барабаном.
Как близко стук. Как страшно. Он внутри меня. Он во мне. Замри, военный барабан. Не стучи. Прекрати. Мне страшно. Мне больно. У меня болит внутри, слева. Стук разрывает меня надвое. Если ты будешь стучать, я не смогу идти, я не смогу найти ни еды, ни воды. Я умру. Может, так стучат подземные ворота бардо, о которых рассказывал полковник Исупов, он собирал в котомку всякие восточные байки.
Эй, лама!.. Лама!.. Кончай греметь в свой барабан!.. У меня уши болят от твоего стука!..
Стучит. А я иду. Ведь надо идти. Ноги идут. Ноги идут. Если я остановлюсь, я умру.
И где мой складной нож?.. Старинный, хорошей северной работы… еще с одним узким выстреливающим лезвием, оно стреляет сбоку, если нажать на обточенную моржовую кость… я потерял его… я его потерял… я всадил его кому-то в живот… тому, кто меня ненавидел, хотел убить?!.. той, кто меня спасла…
О нет, а я уж испугался, он со мной. Вот он. За голенищем. Я засунул его за голенище, как точильщик на рынке. Зимний рынок, искрятся синие сугробы. Когда еще я попробую твою хурму. Разломлю твой красный гранат. Хрустну соленым огурцом. И посижу на пустом бочонке, где солили омуля, а он уж был с душком, – сяду рядом с полоумным стариком, и разопью с ним бутылочку беленькой – отобью горлышко ножом, и стекло заскрипит на зубах, и водка прольется в глотку. Нет ничего лучше выпивки на морозе! Нож, ты еще пригодишься мне. Твое лезвие, искупанное в крови, я отмолю у военного Бога.
……………………………о, где я?..
Ты разбила стену кулаком. Ты разбила грудью кирпичную кладку. Ты вырвалась на волю.
А на воле – твоя Война. Ты долетела до нее. Ты добрела до нее – наяву и во сне.
Здесь стреляют так близко. Здесь пушки, гаубицы, зенитки. Здесь в шахтах нацеленные на врага ракеты. Где враг?! Поклянись, что ты знаешь это. Побожись, что ты не выстрелишь сам себе в грудь. Когда в небе возникает страшный гул, все бросаются с рынка врассыпную, и падают бочонки с капустой, и валятся бадьи с мерзлой клюквой и брусникой, и кровавая говядина в мясных рядах шлепается наземь с деревянных чурок и плашек вместе с острыми топорами, и люди визжат и падают в грязь, в снег, прижимаются животами к земле, к слежалому снегу, ползут, причитают, плачут, закрывая головы, затылки дрожащими руками. И матери ложатся животами на детей, чтобы спасти их, уберечь хоть немного, хотя знают: если взрыв – погибнут все. Здесь Война идет! О, Воспителла, куда ты взяла свой билет. Какая карта выпала тебе. А может, ты напилась на своей знаменитой вечеринке до бесчувствия, и упала головой на стол, в средоточье ананасов и креветок, и уронила бокал с красным вином, и оно пролилось на скатерть и на твою шею, и будто у тебя шея порезана ножом, красные капли падают с кожи, ползут, чертят красный путь на белом снегу. И тебе видится виденье, пьяное и невозможное. И, мотай не мотай головой, ничего не поможет – разве что сердобольный гость выльет тебе на затылок из кувшина, из кухонного ковша серебряный шматок ледяной воды.
Я никогда не напивалась пьяной. Я никогда…
Что ж, значит, время приспело. А может, ты накурилась?!.. У Фреда были абиссинские сигары, толстые, как жирные мыши… он тебя ими угощал… и ты взяла?!.. взяла из золотой коробки…
А-а-а-а!.. мамочка, они летят… они сейчас сбросят огонь… и мы все сгорим… все!.. Пригнись ниже… прижмись ко мне, вожми головку мне в живот, дитя мое… я с тобой… ничего не бойся, если я с тобой…
Вдоль по рынку раскатились красные гранаты и алые соленые помидоры из кадок. Рассыпалась, валялась на снегу – горками – облепиха, похожая на желтую щучью икру. Медленно, как во сне, вытекал мед из высоких деревянных долбленых ковшей, и коричневые бурятки в белых овечьих шапочках, молясь Будде и охая, лежали рядом с текущим по доскам, по снегу медом, окунали в мед мозолистые ладони, плачущие губы, и горечь слез смешивалась со сладостью меда, а охотник, продававший шкуры, держащий их на распяленных, раскинутых в стороны, как перекладины креста, руках – ах, чучело, тебе уж не стоять среди рынка, не пугать несмышленышей костями, торчащими из худых штопанных рукавов!.. – прижимал их, шкурки белок и соболей, горностаев и росомах, к груди, к сердцу, окунал в нежную рухлядь лицо, плакал, утирался шкурками когда-то живых зверей, а рядом ползли, плыли по голубому снегу мертвые длинные серебряные рыбы, это омуль вывалился из алюминьевых ведер, плыл по зиме, кося мертвым жемчужным глазом, и рыбак плыл рядом со своим омулем, так и не купленным никем, полз животом по сугробам, хватал рыбин крючьями обмороженных пальцев, – ах, Война, ведь это наша еда, это наша добыча, это наша красота, это наша жизнь! Что ты сделала с нашей жизнью! С нами со всеми! Мы – твоя еда?! Да неужто тебе все мало, все мало, объедала Война, ты все жрешь и жрешь, ты накалываешь нас на острогу, ты бредешь на нас с бреднями и сетями, ты наставляешь на нас свои пушки и дула, – и мы уже привыкли жить в тебе, привыкли умирать в тебе, – да все равно – проклятье тебе! Твоему огню! Твоим боям! Твоим генералам! А солдаты?! Солдатам мы тоже пошлем проклятье свое?!
Рынок орал и вопил, стонал и ревел, как ревут коровы, как ревут быки, как ревут, заливаются младенцы в снежных пеленках, рынок бился в судорогах, и осколки летели и попадали в живое, и гранаты разламывались надвое, и тек алый сок из вскинутой взрывом брусники, и лопалась со стоном и криком красная клюква, и тек красный густой мед из трещин и щелей, и прижималась к холодному снегу животом и грудью, всеми ломкими и бедными костями, Воспителла, жалась к земле, дрожащей под снегом, укутанной в снежную ветхую шубу, – а мед тек рядом с ее щекой, и она не удержалась, подвинула по снегу лицо,