когда видит, как христианские святые идут, исполненные страстного желания и радости, на распятие.[15]
Он называет страдания 'гимнастикой вечности', 'посвящением испытующей лаской Бога', признавая в ней то качество, для которого не имеет значения неудачное расположение нервных молекул. Иногда в избытке своего оптимизма он проверяет эту теорию со всеми ее приложениями на практике. Отказываясь обманываться удовольствиями чувственного мира, он принимает боль, вместо того чтобы избегать ее, и становится аскетом — непостижимый тип для убежденных натуралистов, которые, впадая в презрение (излюбленное утешение сбитого с толку рассудка), могут относиться к нему только как к больному.
Таким образом, боль, подобно мечу рассекающая творение, оставляя униженных и деградировавших животных по одну сторону, героев и святых — по другую, является одним из тех фактов универсального опыта, которые совершенно невозможно объяснить с точки зрения сугубо материалистической философии.
В. Столь же трудно объяснить с этой точки зрения музыку и поэзию, ритм и красоту и вызываемые ими чувства благоговения и восторга. Вопрос
Здесь мы приближаемся к той установке
Ресежак только развивает эту идею, когда говорит: 'Глубоко проникая в эстетические явления, разум все больше и больше убеждается, что эти явления основаны на идеальной идентичности самого разума и вещей. В определенной точке гармония становится такой полной, а завершенность такой близкой, что у нас возникает подлинная эмоция. И тогда Прекрасное становится Возвышенным; быстротечное видение охватывает душу, переносит ее в подлинно мистическое состояние, и она соприкасается с Абсолютом. Вряд ли можем мы удерживаться в таком эстетическом восприятии, не ощущая его возвышенности над вещами и над нами самими в онтологическом видении, столь схожем с мистическим Абсолютом'.[18] Это та основополагающая реальность, та истина сущего, о которой воскликнул св. Августин в момент озарения: 'Поздно я возлюбил Тебя, красота Столь древняя и столь новая!'[19] Именно в этом смысле говорят также: 'Красота — это истина, истина — это красота'; и что касается знания высочайших истин, доступных обычному человеку, то, видимо, красота — 'вот все, что знаешь на земле, и все, что нужно знать'.[20]
'О Красота, — говорит Платон в своем бессмертном отрывке, — я снова повторяю, что мы видели ее там, сияющей в окружении небесных тел, а спустившись на землю, мы видим ее здесь, сияющей в чистоте, через самые чистые органы чувств: ибо зрение — самое проницательное из всех телесных чувств. Но не с его помощью мы видим мудрость. Ее очарование приводило бы в восторг, если бы существовал видимый образ ее; и другие идеи, если бы они имели видимые копии, были бы такими же прекрасными. Но лишь Красоте дана привилегия: будучи самой очаровательной, она также наиболее осязаема зрением. Однако тому, кто посвящен давно или кто испорчен, не так легко подняться из этого мира, чтобы видеть истинную красоту в мире ином… Но тот, чье посвящение произошло недавно и кто был зрителем многих красот в ином мире, восхищается при виде богоподобного лица или форм, которые являются выражением Божественной Красоты. Он вздрагивает, и древний благоговейный трепет охватывает его…'[21]
Большинство людей в своей жизни испытывали подобные платоновские часы посвящения, когда ощущение красоты поднимается от приятного чувства до страсти, и удивление и ужас смешиваются с радостью. В такие часы мир, кажется, заряжается новой жизненной силой, великолепием, которое не принадлежит ему, но которое пронизывает его, как свет пронизывает витраж, — милость через таинство. Мир заряжается от той Совершенной Красоты, которая 'сияет средь небесных тел' над бледными призраками мира являемого. При таких состояниях возвышенного сознания каждая травинка кажется наполненной смыслом и становится источником чудесного света, 'маленьким изумрудом в Граде Божием'. Видящее
Зачем же, в конце концов, в качестве образца брать наш материальный мир, существование которого не подтверждено ничем более заслуживающими доверия, чем чувственные впечатления 'нормальных людей', этих несовершенных и обманчивых каналов связи? Мистики, те искатели неведомого, о которых мы говорили на первых страницах книги, всегда заявляли, завуалировано или откровенно, о своем недоверии к этим каналам общения. Их никогда не вводили в заблуждение феномены, как и точная логика старательного интеллекта. Один за другим, с необычайным единодушием, они отвергали обращение к нереальному миру явлений — критерию здравомыслящих людей, — утверждая, что есть другой путь, другой секрет, раскрыв который сознательное Я может приблизиться к реальности, которую оно ищет. Более полно усваивая переживаемый опыт, чем приверженцы интеллекта или здравого смысла, они признают главными в жизни те духовные послания, которые передаются через религию, красоту, страдание. Более благоразумные, чем рационалисты, они находят в той самой жажде реальности, которая является матерью всех метафизиков, неявное доказательство того, что такая реальность существует, что есть еще что-то, некое предельное удовлетворение, стоящее выше бесконечного потока восприятий, осаждающих сознание. 'Тем, что ты искал меня, ты уже нашел меня', — говорит им голос Абсолютной Истины. Это первая доктрина мистицизма. Следующая заключается в том, что только реальное Я может надеяться