заслужившие, а вслед за ними и все остальные.
Настена замолчала, словно раздумывая: все ли, что требовалось, сказано и правильно ли поняла ее дочка? Все-таки, неполные тринадцать лет, хотя по остроте ума и, пусть специфическому, жизненному опыту, Юлька опережала сверстниц года на два-три. Все равно, ребенок, в котором, впрочем, уже угадываются черты будущей женщины, не столько по внешности, сколько по повадке и вовсе не детским интересам. И женщина эта будет — Настена чувствовала — сильнее, жестче своей матери, решительнее и… беспощаднее к себе и к другим. В покойную прабабку — не столько лекарка, сколько ведунья, жрица Макоши, стоявшей когда-то чуть ли не выше остальных славянских богов, способной урезонить громыхалу Перуна и поспорить с самой Мореной. Добрая-то, Макошь, добрая, даже всеблагая, но, когда надо, могла все — вообще все! Тот же Велес поглядывал на Макошь из своего подземного царства со смесью опаски и уважения. Давно это было, очень давно… Но и теперь, в скотьих делах, Макошь домашней скотиной повелевает в большей степени, чем Велес.
— Мам! — перебила настенины размышления Юлька. — А кто ж теперь-то у нас Добродея?
— Нету. — Настена вздохнула и развела руками. — Старухи все перемерли, Аграфена, жена Корзня, которую следующей Добродеей видели, еще раньше умерла, а Марфу, которая тоже могла бы, михайловы отроки убили. Правильно, к стати, убили — если не смогла мужа от бунта удержать, то какая же из нее Добродея?
— А старостиха Беляна?
— Умна, хозяйственна, по возрасту самая старшая из ратнинских баб… но суетна, мелочна. Так-то незаметно, но если вдруг что-то неожиданное случается, и думать быстро надо, тут-то все и вылезает. Аристарх ее иногда, как пугливую лошадь, окорачивает. Нет, не годится.
— А другие? Ты, вот, поминала: вдову Феодору, Любаву — жену десятника Фомы, минькину мать…
— Феодора… не знаю. Чем-то она светлых богов прогневила или… Христа. Чтобы так жизнь бабу била… просто так не бывает. Ты погляди: мужа и среднего сына в один день в бою убили, старший сын ратником не стал — с детства с клюкой шкандыбает, а в сырую погоду, так и на костылях, родители в моровое поветрие преставились, уже второй внук подряд до года не доживает. Нет, держится она хорошо, горю себя сломить не дозволяет — за то и уважают ее. Но я-то вижу: зимняя вода у нее в глазах, и на кладбище чаще… чаще разумного ходит.
Любава могла бы, но… — Настена невесело усмехнулась. — Вишь, как выходит, Гуня: у каждой свое «но» имеется. За Фомой у Любавы уже второе замужество, и она на четыре года старше мужа. Сейчас-то, ничего — Фома заматерел, седые волосы в бороде проклюнулись, а раньше очень заметно было. И как-то она очень уж в мужние дела вошла: вот повздорил Фома с Корзнем, и Любава на всех Лисовинов исподлобья смотрит. Порой до смешного доходит, мужа в краску перед другими вгоняет. Недавно принесла Лавру в кузню мужнину кольчугу — несколько колец попорченных на подоле заменить, разве ж это дело, вместо мужа за оружием следить? Сыновья, уже женатые, чуть не в голос воют, так она их материнскими заботами извела. Невесток, как девчонок-неумех… Привыкла старшей в семье быть, ничего не поделаешь, но, если меры в чем-то одном не знаешь, то не знаешь ее и во всем. Так-то!
— А минькина мать?
— Медвяна… э-э, Анна-то? Может! Молода пока, но лет через десять-пятнадцать сможет, вернее смогла бы, но… Вот видишь: и здесь свое «но». За чужака она замуж выходит. Сама пришлая, хоть и сумела стать своей, и замуж за пришлого пойдет. Пойдет, пойдет! — отреагировала Настена на легкое шевеление дочери. — Сама же рядом с ними живешь, все видишь.
— Ага, тетка Анна прямо расцвела вся, лет на десять помолодела, а дядька Алексей… он такой… он весь… как глянет… — Юлька явно затруднилась с подбором эпитетов.
— Умен, силен, крут… — Настена юлькиных затруднений не испытывала —… жизнью битый, но не сломанный, ликом и статью истинно Перун в молодости!
— В какой молодости, мама? У него половина волос седая!
— Э-э-э, дочка, бывают седины, которые не старят, а красят…
— Ма-а-ма! Да ты никак сама в него…
— Дури-то не болтай! — оборвала Юльку Настена и тут же устыдилась горячности, с которой прикрикнула на дочь. Сама по себе эта горячность говорила больше, чем слова, и не только Юльке, но и самой Настене. И уж совсем затосковала лекарка, когда поняла, вдруг, что оправдывается: — Влюбилась, не влюбилась, а… оценила… по достоинству. К тому ж, лучше других умственное и телесное здоровье вижу… Да и не старуха я, в конце-то концов, на год моложе Аньки!
— Ой, мамочка…
— Да не ойкай ты! Не бойся, глаза выцарапывать мы с Анькой друг дружке не будем, еще не хватало из-за козла этого! Рудный Воевода, руки по локоть в крови, семью не сберег, в бегах, как тать обретается, у бабы под подолом от бед упрятался!..
Настену несло, и она не находила в себе ни сил, ни, что самое ужасное, желания остановиться, хотя со все большей отчетливостью понимала, что ругань выдает ее сильнее, чем только что высказанные в адрес Алексея комплименты. Выдает себе самой, потому что еще сегодня, еще полчаса назад, ей и в голову не пришло бы задуматься о том, как сильно зацепил ее беглый сотник переяславского князя Ярополка. И разговаривала-то с ним только два раза (из них один — ругалась), и вереницу чужих смертей в его глазах угадывала, и… спаси и помоги, Макошь пресветлая, не рушь покой, ведь смирилась же с долей ведовской, утвердилась на стезе служения тебе, богиня пресветлая… За что ж меня так? Или это — награда? Наградить, ведь, можно и м
Настена, наконец замолчала, закусив нижнюю губу, навалилась боком на стол и подперла горящую щеку ладонью. Вяло удивилась про себя: когда ж это в последний раз было, чтобы щеки так горели? Давно, даже и не вспомнить. Юлька довольно долго молча сопела, ерзала на лавке, потом наконец не выдержала:
— Мам, ты же ведунья, ты, если захочешь… он сам на карачках к тебе приползет и объедки у крыльца подбирать будет! Ну, хочешь, я как-нибудь подстрою, что он на тетку Анну и смотреть не захочет? Можно же что-то такое придумать…
Юлька еще что-то говорила, строила совершенно фантастические планы… Настена ее не слушала, размышляя о том, что легко поучать других: «пределы дозволенного», «стену выстроишь», первый шаг, второй… А придет, откуда ни возьмись, вот такой Рудный Воевода, будто моровое поветрие для тебя одной, и куда вся премудрость денется?
— Хватит! — прервала она юлькины рассуждения. — Он сам, кого хочешь, на карачках ползать заставит. Не вздумай, и правда, вытворить чего-нибудь, уже и без того наворотила, не знаешь, как и разгрести. Давай-ка свет зажги, да поешь. Там в печи репа с копченым салом запарена, не остыло еще, наверно.
Юлька, понимая, что спорить бесполезно, засуетилась по хозяйству: раздула сохранившиеся под пеплом угли, запалила лучину, принялась собирать на стол, потом спохватилась, выложила в плошку немного еды и выставила в сени — домовому, что б не обиделся. Настена, глядя на прыгающую по стенам тень дочери, непонятно с чего, подумала, что сейчас такие же плошки стоят во всех домах Ратного, какие бы истовые христиане в тех домах ни жили. Даже в доме попа, в тайне от хозяина, Алена выставляла в сенях угощение для домового. Отец Михаил однажды застал ее за этим занятием и был так возмущен, что даже повысил голос, но тут же впал в ступор, когда Алена предложила, раз уж это жилище священника, осенять плошку с едой крестным знамением и читать над ней краткую молитву, мол, домовой существо мелкое, длинную молитву на него тратить — больно жирно будет.
— Мам, а молочка нет?
— Я ж не знала, что ты придешь, киснуть поставила — творог откинуть хочу. Сделай себе сыта, вон мед на полке стоит.
— А! — отмахнулась Юлька. — Воду греть… обойдусь. Бери ложку, мам, тоже, ведь, не ужинала.
Настена нехотя поковырялась в горшке ложкой, аппетита не было, зато ничего не евшая с утра Юлька управлялась за двоих. Стоило, пожалуй, продолжить беседу — крутящиеся в голове мысли, все равно, уснуть не дадут, а Юлька, похоже, сонливости еще не ощущала.