она, и счастливее ли она, чем была на земле? Чего стоят философы и мистики, если смерть представляет для их ума непреодолимую преграду? Чего стоят ученые, если они, исследуя суть всего на свете, не могут узнать, что происходит после смерти? Познав все открытия и пройдя всеми мыслимыми путями, они не в силах пройти по одной-единственной тропинке, начинающейся у могилы. Есть еще религия… Но нужно верить беззаветно, не допуская в сердце демонов иронии и скепсиса. Ведь даже верующий беззаветно не может удержаться от вопроса: почему смерть выбирает своими жертвами таких, как Стефа? Почему она подрезает своей косой молодые, чудесные цветы — чистые души?
Почему? Почему?
Неужели Стефа была для него слишком чистой и светлой, и потому ему не позволили стать счастливым с ней? Неужели она не нашла бы покоя и счастья в браке с человеком, который чтил бы ее как божество?
Сознание его мутилось.
Его железная воля, энергиям и ум словно заблудились в пелене густого тумана, побежденные противоречивостью чувств, душевным разладом; он тщетно искал выхода, страдал посреди солнечного цветущего мира, шептал имя умершей, убивая ее вновь звуками своего голоса:
— Стефа, Стефа… светлая моя, где ты? Ясная моя, что теперь с тобой?
И вот показалось, что она встала перед ним, прекрасная, гибкая, как тростинка, смотрит на него темно-фиалковыми глазами, взмахивая длинными ресницами, бросающими тень на овальное личико, обрамленное золотистыми волосами; стоит под цветущей черемухой, улыбается ему и говорит с детской гримаской:
— Всю меня усыпал цветами…
Вальдемар затрясся, поднял голову. Видение растаяло. Он увидел лишь множество белых цветов, благоухающих, позолоченных солнцем.
— Да, я засыпал тебя цветами, засыпал! — простонал он.
Впервые с той страшной минуты глаза его увлажнились. Он рухнул в цветы, зажав лицо ладонями, сотрясаемый плачем.
Если его теперь слышала светлая душа Стефы, она и сама должна была заплакать, окутав его неземным дуновением упоения.
В ворота вошел пан Мачей, которого поддерживали с двух сторон Рудецкий и Брохвич, а следом шли панна Рита и Трестка. Они уже были недалеко от могилы Стефы, уже увидели Вальдемара, но тут к ним на цыпочках приблизился Нарницкий, подал рукой знак остановиться и шепнул:
— Оставьте его одного, оставьте! Он… заплакал!
Пан Мачей сложил руки, словно для молитвы.
Все тихонько отошли в боковую аллейку, обсаженную кудрявыми березами.
XXXII
В Глембовичах в день похорон Стефы приходский ксендз отслужил траурную мессу, на которую съехались люди со всей околицы, потрясенные ужасным событием. Костел был переполнен. Администраторы из Глембовичей, Слодковцев и с фольварков, фабричные конторщики во главе множества рабочих, слуги, экономы, садовники, арендаторы… многие, кому не хватило места в костеле, окружили его темной шевелящейся стеной. В строгом порядке, словно солдаты, стояли пожарные и лесничие. Дворецкий вошел в костел во главе всех замковых слуг, конюших, кучеров. Все они были в трауре. Тихие, серьезные, позванивая оружием, в костел вошли шеренги ловчих, словно замковая гвардия, личная стража майората. Лица их были печальны, они шагали в траурной, черной с серебром униформе, с черным крепом на рукавах. Во главе их шел ловчий Урбанский. Не было только ловчего Юра — он оставался в Ручаеве. Выступая медленным шагом, колонна окружила установленный в центре нефа символический катафалк, засыпанный цветами, озаренный огоньками множества свеч. Слезы блестели на глазах ловчих. Они первыми должны были встречать майората с женой на станции и сопровождать почетным эскортом до замка. Печаль охватила их — печаль по умершей Стефе, печаль по их хозяину, которого постигло страшное горе.
Князь Францишек Подгорецкий, глядя на понурые лица ловчих, слуг, старых камердинеров и администраторов, подумал с горечью: «И у меня когда-то было не меньше народа в работе и в услужении, вот только не питали они по мне такой любви, какую эти питают к майорату…»
Колокола на башне зазвонили протяжно, с безмерной тоской. В костел вошли глембовические школьники с учителями и обитатели приюта.
Дети встали по бокам катафалка, между ловчими и пожарными.
Их заплаканные очи были обращены вверх, им казалось, что там они вот-вот увидят ту красивую и добрую паненку, которую так хорошо помнили.
Замковый оркестр заиграл траурный марш Шопена.
Глубокие, печальные тона словно выпустили под своды костела множество щебетавших жалобно птиц печали. Печаль, усугубленная музыкой, охватила сердца. Плач раздался в костеле, громче других рыдали те, кто знал Стефу близко. Слезы текли по лицам. Даже у людей, никогда в жизни не видевших девушки, защипало глаза при виде столь искреннего проявления печали.
Среди общего волнения приходский ксендз произнес короткую, но горячую проповедь в память невесты майората, умершей в тот день, когда она должна была встать рядом с ним у алтаря. Стефу, словно белый, незапятнанный цветок, взяли ангелы, чтобы там, в чертогах небесных, украсить этим цветком стопы Богородицы.
XXXIII
Минули долгие тяжкие месяцы.
Глембовичи, Слодковцы, Обронное были необычайно угрюмы. Особенно печальным выглядел глембовический замок. Голубое знамя на главной башне уныло обвисло, увитое по распоряжению дворецкого черным крепом. Замок высился на горе, огромный, по-прежнему окруженный множеством красивых деревьев и яркой мозаикой цветов, но несчастие повисло над ним грозовой тучей.
Майорат дни напролет просиживал в печали. Опасались, что меланхолия никогда его уже не отпустит. Он кратко и решительно отказался от предложений поехать за границу, никуда почти не выезжал, а у себя принимал только самых близких. Иногда только он навещал княгиню в Обронном и дедушку в Слодковцах. Они тоже бывали в Глембовичах, но потом долго печалились, не могли забыть, сколько здесь могло быть счастья — и сколько теперь воцарилось уныния…
Чаще всего майорат принимал у себя графа Трестку с молодой супругой, лучше других понимавших его.
Глембовические слуги и ловчие должны были носить траур полгода — как несколько лет назад после смерти майоратши Эльжбеты. Яркие униформы и ливреи были спрятаны далеко. Замок выглядел словно бы вечно погруженным в полумрак. Администраторы имений и фольварков не устраивали никаких веселых забав даже по истечении полугода, — из уважения к печали майората. Практиканты ходили строгими, глядя на хозяина с сочувствием и тревогой — он по-прежнему оставался холоден и замкнут. Часто просиживал в мастерской известного скульптора-поляка, которого пригласил в Глембовичи из Рима и поручил ему по собственному эскизу изготовить надгробный памятник для Стефы.
Каждый визит в мастерскую дорого стоил расстроенным нервам Вальдемара, но он не щадил себя.
Чаще всего он приходил туда ночью, а днем выбирал моменты, когда скульптора в мастерской не было. Молча смотрел, как подвигается работа, а выходя ощущал столь мучительную тоску и горе, словно это мозг превратился в глыбу мрамора, которой предстояло возвышаться над Стефой.
В Ручаеве майорат бывал часто, почти всегда никого не предупреждая о своем приезде и никому не показываясь. Со станции он с букетом цветов отправлялся прямо на кладбище. Несколько часов просиживал над могилой нареченной, охваченный печальными думами; единственными свидетелями его посещений были цветы на могиле да сияющая от щедрого вознаграждения физиономия кладбищенского сторожа. У Рудецких майорат был всего два раза, и оба раза его визит длился совсем недолго. Слишком болезненные воспоминания связывали его с родителями Стефы. Встречи их друг с другом лишь усиливали боль. В Глембовичах Вальдемар часто приходил в часовню, вспоминая, как последний раз был здесь со Стефой, о чем говорил с ней, как испугал ее, сказавши, что его жизненные стремления всегда побеждают. Быть может, уже тогда она предчувствовала, что счастью их не суждено сбыться? И помнила ли она свои пророческие слова, сказанные ею в коридоре, рядом с картиной, изображавшей Магдалину?